Волков тогда отметил: снаряжение на офицере еще по довоенному уставу — портупея от пояса через плечо, крест-накрест, схвачена медным кольцом на спине. И в ремнях на уровне нагрудных карманов — справа компас в чехольчике, слева — свисток на ременном поводке, тоже в крохотном пистончике. И на поясе слева — планшеточка и огромная кобура с тяжелым трофейным парабеллумом. И само снаряжение новенькое, в трещинках, с еще заметным скрипом. Волкову подумалось, что вот так бы ему начинать войну, в действующей, не в отступающей армии, не в дни неудач, а в дни победы. И начать учиться воевать за неделю или за месяц до победоносного окончания войны. Он подумал еще, что, может быть, для жизни и обязательна мерка «за одного битого двух небитых дают», но только не для армии. Битый и бывалый — не одно и то же. Еще тогда Волков мысленно сказал себе, что придет пора и именно эти капитаны возглавят армию иной, послевоенной эпохи — молодые.
— Я должен был бы ответить тебе: я рад за тебя. Я не могу этого сказать, девочка. Но я не знаю, что нужно сделать, чтобы все изменить. Может быть, ты знаешь, что нужно сделать, скажи.
Но только мгновение Ольга думала о человеке на операционном столе с состраданием, которое испытывала в своей перевязочной. Там перед ней были наполненные страхом перед перевязкой и болью глаза. Или отвагой и болью, как у Кулика. «Где теперь он, милый мой скандалист?» Здесь была только рана, стол с влажно поблескивающими инструментами. Они лежали на стерильной простыне, как оружие, и к ним нельзя было прикоснуться голыми руками. Она еще не знала, что вот такое состояние, которое овладело ею, владеет всеми здесь — оператором, ассистентом, анестезиологами. И это не только профессиональная привычка. Нет. Это большее — это работа. И тут странно перемешалось все. Они любят оперировать, как летчики, наверное, любят летать, и в них нет какого-то земного сочувствия и жалости, их жалость на лезвии скальпеля и кончике хирургической иглы — она жестока. И необходима. И потом, после операционной, человек снова станет для них человеком — с глазами, с руками, с тем, что чувствует и думает. Это потом, не сейчас. Ольга смутно-смутно осознала ту грань, незримую, но очень реальную, которая отделяет их всех от обычной жизни и взаимоотношений за порогом операционной. У рыжего Минина и руки были рыжими, и темные пятна веснушек просвечивали сквозь матовые перчатки. И в прорези халата, застегнутого между лопатками зажимом, тоже просвечивала кожа, покрытая веснушками.
С этого началось сближение. Эти люди держались так плотно, что ему пока не было места среди них — только рядом. И он с горечью это понимал. А отчего такое — не понимал. Иначе здесь жили. Не похоже на все то, что он встречал в армии, в других местах. Подолгу здесь жили. Да и взрослые были все — самым молодым оказался едва ли не Барышев, да вот еще Руссаков.
…Самолет, на котором летел Декабрев, до полудня стоял в конце полосы — там, где остановился после пробега. Машина стояла носом на юг, подставляя левую плоскость ослепительному солнцу, поднимающемуся над океаном. И это было красиво — огромное поле бетона, серебряный профиль машины, а над всем этим дрожал и плавился в мареве, исходящем от земли, гигантский темно-зеленый горный хребет. Дымка у подножия скрадывала его тревожно-темную зелень, но выше хребет обретал свой истинный суровый цвет, и были видны и белые проплешины снега и скальные обнажения.
«Когда я веду машину к бетону ночью, словно ухожу под воду, — день остается наверху. И еще над Ближним приводом мне видны раскаленные солнцем вершины скал, они стоят в конце земли — над океаном».
Ольга точно очнулась.
Она помолчала, разглаживая скатерть перед собой. Потом сказала:
— Дело в том, что бил я.
А Минин, видимо, понял ее состояние. Он сказал:
Долгим был полет через всю страну, с множеством посадок и взлетов. Да, все правильно: жить во лжи было больше нельзя. Совсем не та это была Москва в тещином доме. И жизнь не та. И работа — все было не то, словно службу нелюбимую нес. И утро не давало радости, и близость с женщиной, когда каждое прикосновение было острым, непривычным и каждое — помнилось — не могло заглушить горечи.
— Но вы же, профессор, так много сделали уже и так много делаете сейчас… — нерешительно проговорила Мария Сергеевна. Она не могла не сказать ему этого. Да, в сущности, так оно и было на самом деле. И об этом знали все, и знали давно.
Толич подъехал к машине Кулика, высунулся из кабины.
— Сбегай вниз, скажи шоферу на санитарной машине — я занята, все отменяется. Скажешь?
— Ну что, капитан, — сказал он после некоторого молчания. — Можно считать, что вы вступили в строй. Поздравляю с нынешним дежурством и с первым вылетом…