— Что же ты хочешь от меня? Ты хочешь, чтобы я сделался майором и летал в полку? Тогда бы ты могла быть рядом с теми, кто тебе по душе…
Зимой он тоже бродил там, проваливаясь в снег. И маячил на краю аэродрома, не зная, что издали для людей, выпускающих эти неуклюжие и послушные машины и принимающих их, он смешон в своей лохматой шапке, черном пальто и черных валенках, которые надевал только для этой цели.
— И даже не говори ничего, — отозвалась Ольга.
— Моя младшая, Алексей Семенович…
Все Поплавский отдал армии. И прежде не часто задумывался, почему он живет в армии так, а не иначе. Странно, но именно это несчастье и этот подвиг в его подразделении, слившиеся в одно неразрывное событие, заставили его сделать то, чего он не умел прежде, а вернее всего, не любил, заставили «теоретизировать». Он всегда, когда встречался с каким-нибудь умником, относил к нему этот, в своем внутреннем употреблении иронический, глагол. Он вспомнил войну. Почему командир полка оставил его прикрывать отход армии, а никого другого — его, майора Поплавского, человека, которым дорожил.
— Я тебе говорю правду, — отвечая на этот взгляд, сказала Ольга. — Когда ты успела всему этому научиться, увидеть все это и узнать? Уму непостижимо!
— Я же сказала: валяйте! — Она выплюнула былинку, встала, взяла свой этюдник и чемоданчик и пошла назад по дороге к селу.
— Нет.
…Он расстался со старшим лейтенантом на аэродроме и пошел со своим чемоданчиком к группе деревьев, маячивших на краю поля. И трава — жесткая, прокопченная выхлопными газами, — казалась ему мягкой и свежей.
— Да, да, конечно, — сквозь слезы проговорила она. — Мы давно… Не обращайте внимания. Просто… Просто я… Ах, боже мой, боже мой…
Поплавскому казалось, что хриплые, гортанные голоса пилотов он слышит прямо из рассвета. И ему было хорошо, покойно оттого, что он летит, оттого, что рядом с ним Курашев. Оттого, что рассвет простирался вокруг — вверху и внизу. Бок самолета, нацеленный на широкую полосу зари, отражал ее слабые лучи.
Маршал, снова выдержав паузу, сказал:
— Здравствуй, Миша, — ответила она.
Все это происходило молча. Молча Нелька подала ему полотенце, точь-в-точь как делала Ритка. И сама не замечала, что и смотрит она на него с волнением. Все было так, как у Ритки. Только Сашка не глянул на нее. И, когда возвращались в дом, он не первый, как всегда, поднялся на крыльцо, а уступил дорогу Нельке.
В машине сразу же как-то само собой установился тот деловой и непринужденный тон, который избавил всех от неловкости.
Алексей Иванович вспомнил себя стоящим посередине этого лесочка, в разорванной от воротника до пояса суконной гимнастерке, с пустым «ТТ» в руке — затвор пистолета остался в крайнем заднем положении. И тогда он привел «ТТ» в порядок, попытался привычно уже сунуть его в кобуру. Кобуры не было, и Алексей Иванович засунул его за пояс.
Барышев вышел на пустынную аллею.
— Брешешь, я ведь танцевать лишь в кочегарке могу, а в ресторане — пить водку.
— Я не москвич, и я солдат.
— Я не буду с тобой танцевать, Сашка! Слышишь? Никогда не буду с тобой танцевать. Потому что ты осел и мямля. С тобой на танцплощадку пойдешь — ты нюни распустишь, утирай потом тебя.
Ворота перед ними распахнулись. Алексей Иванович сидел у левой дверки автомобиля и видел, как осветилось, разгладилось, помолодело лицо первого секретаря. Что-то изменилось даже в его фигуре, хотя он не переменил позы.
Он улетал. И хотя он двигался, говорил, шагал, — все делал решительно и почти сердито, в душе он испытывал какую-то неуверенность, словно чего-то он не успел высказать или сделать важного.
— Ну что, летим, товарищи?
Машина еще немного просела к бетону, пока двигатели не набрали оборотов, потом выровнялась и, чуть приподнимая нос, тяжело пошла вверх. Барышев вел свой наполовину ослепший истребитель. А что мог, в сущности, дать ему второй заход, если туман закроет всю полосу? У него не останется возможности зайти еще раз или вылезти в зону. Встанут турбины.
Он понял, что Стеша говорит не только об этих прошедших минутах и тишине, а еще и о том, что пережила уже здесь, на этой земле. Он посмотрел на нее. Светились, словно мерцали сами по себе, кончики ее ресниц, брови и весь контур лица, словно кто-то специально очертил ее профиль…
Трое суток продержали Ан-8 здесь. Барышев оказался единственным человеком, кто не входил ни в одну группу и был предоставлен самому себе. Он мотался по стоянкам, разглядывая новую машину; лежа в траве, воняющей керосином и хранящей неповторимый самолетный запах, следил за пилотажем, видел, как ушли на восток две восьмерки новеньких машин. Ушли, просверкав фонарями кабин и плоскостями, полированными так, что казались облитыми водой, и не вернулись. Барышев запомнил номера и не дождался возвращения — ушли совсем.
— Да, возможно, — ответил он и снова закрыл полотно.
Она медленно шла по тротуару, безлюдному на этой улице, и вспоминала. Она представила себе мужа в кабине ночного самолета. И хотя знала, что не он ведет машину, упрямо думала о нем так, точно он держит в руках штурвал.