– Огородное пугало. Совершенно точно. И я говорю ему: «Убирай себя чертям, Вилли, души едят поэзию, но человеку надо кормить семь смертных грехов!» Моя логика согласила его. Поэты – слушатель, когда не находятся под воздействием алкоголя. Но романисты… – мадам Кроммелинк изобразила на лице «фу», – они есть шизоид, безумец, лжец. Генри Миллер жил в нашей колонии в Таормине. Свинья, потеющая свинья, а Хемингуэй, вы знаете Хемингуэй?
Я слышал эту фамилию, так что кивнул.
– Препохотливейшая свинья во всей ферме! Кинематографисты? Пффт
Я кивнул.
– Я бельгийка. Такова судьба тихих соседей – нас постоянно путают с шумными соседями, живущими рядом. Смотрите, животное! На газоне. У гераней…
Секунду назад мы наблюдали подрагивание беличьего сердца.
Потом белка исчезла.
– Посмотрите на меня, – сказала мадам Кроммелинк.
– Я смотрю.
– Нет, вы не смóтрите. Сядьте здесь.
Я сел на ее скамеечку для ног. (Интересно, может, она держит дворецкого, потому что у нее больные ноги?)
– О’кей.
– Не прячьтесь за своим «о’кей». Ближе. Я не откусываю мальчикам головы. Не на полный желудок. Смотрите.
Есть правило, которое запрещает слишком пристально смотреть людям в лицо. Мадам Кроммелинк приказывала мне его нарушить.
– Смотрите внимательней.
Я учуял пармские фиалки, запахи ткани, амбры и какой-то гнили. Потом случилось нечто пугающее. На месте старухи оказалось Оно. Какофония морщин избороздила отвисшие мешки под глазами и набрякшие веки. Ресницы склеились в шипы. Дельты крохотных красных вен змеями вились по грязно-белым белкам глаз. Зрачки были мутные, как стеклянные шарики, долго пролежавшие в земле. Косметика пылью покрывала кожу мумии. Хрящеватый нос уползал внутрь, в дырку черепа.
– Ты видишь тут красоту? – сказало Оно неправильным голосом.
– Да. – Я знал, что по-другому отвечать невежливо.
– Лжец! – Оно отодвинулось и снова превратилось в мадам Кроммелинк. – Тридцать, сорок лет назад – да. Мои родители создали меня привычным образом. Как ваш гончар, который делает красивую вазу. Я выросла в девушку. В зеркалах мои красивые губы говорили моим красивым глазам: «Ты – это я». Мужчины создавали стратегии и битвы, поклонялись и обманывали, жгли деньги на разные экстравагантности, чтобы «завоевать» эту красоту. Мой золотой век.
В дальней комнате застучал молоток.
– Но человеческая красота опадает лист за листом. Начала не замечаешь. Говоришь себе: «Я просто устала» или «Сегодня неудачный день, вот и все». Но после уже не можешь спорить с зеркалом. День за днем, день за днем красота опадает, пока не останется лишь эта
– Слизняк?
– Неутолимый, неуничтожимый слизняк. Куда убрались чертям мои сигареты?
Коробка соскользнула к ее ногам. Я поднял коробку и вручил мадам Кроммелинк.
– Сейчас уходите. – Она отвела взгляд. – Вернитесь в следующую субботу, в три часа дня. Я расскажу вам о других причинах неудач вашей поэзии. Или не возвращайтесь. Сто других трудов ждут меня.
Мадам Кроммелинк взяла «Le Grand Meaulnes», нашла нужное место и принялась читать. В ее дыхании послышался присвист, и я подумал, не больна ли она.
– Спасибо… Тогда я…
Я отсидел ноги, и теперь их кололо булавками. Кажется, для мадам Кроммелинк меня уже не было в солярии.
Пьяные помпоны пчел зависли над лавандой. Пыльный «вольво» стоял на дорожке, ведущей к дому, и все так же нуждался в мытье и полировке. Сегодня я опять не сказал маме и папе, куда иду. Рассказать им о мадам Кроммелинк означало бы: 1) необходимость признаться, что Элиот Боливар – это я, 2) двадцать вопросов о ней, на которые я не смогу ответить, так как она для меня – еще не соединенный линиями набор точек, и 3) что мне запретят ей надоедать. Детям нечего делать у старых дам, за исключением теть и бабушек.
Я позвонил в дверь.