А есть ли такой край, в котором людям не мил месяц травень? Ярое солнце, набирая силу, ласкает напитанную влагой, напоенную соками землю, освобождая ее от тягостного рабства зимы, и от этих поцелуев выходят на поверхность травы и распускаются цветы. Сначала появляются желтые пушистые венчики мать-и-мачехи, похожие на стайку растрепанных девчонок-подростков, затеявших горелки на проталине среди косматой прошлогодней травы. Затем идут подснежники, нежные и ранимые, как первые девичьи грезы, а там, глядишь, и незабудка мигнет голубым глазком, в котором отражается небо, и ландыши уронят свои цветы-слезинки на колеблемые ветром зеленые ладошки. А что творится с деревьями! Переплетаются ветвями, кланяются друг дружке, машут сережками, чуть не выкапываются из земли, чтобы добраться до желанных и любимых, раскачиваются из стороны в сторону, шелестят ветвями, словно подпевают весенней песне сидящих у них на ветвях птиц. И в воздухе, нагретом солнцем, наполненным нежно-зеленой березовой пыльцой, реют такие ароматы и звуки, что вдыхающий и слышащий их пьянеет безо всякого вина. И врываются они вместе с рассветным лучом в распахнутое окно девичьей светелки и будоражат сердце сладкой грезой, заветной мечтой.
Но что делать девице, коли окошко светелки выходит на двор, окруженный высоким частоколом с тяжелыми дубовыми воротами? Окованные железом створки отворяются лишь для того, чтобы впустить и выпустить лихие ватаги охотников за рабами или сопровождаемые вооруженной до зубов охраной караваны хазарских купцов. Недреманная угрюмая стража и свирепые псы день-деньской стерегут пленников. И убежать бы отсюда, куда глаза глядят, но разбойную крепость помимо сторожей охраняют непролазные мещерские топи — обиталище косматой нечисти, мимо которой простому человеку ни пройти, ни выбраться.
А страшней всякой нечисти болотной, ужасней любых топей, неприветливей угрюмых сторожей лихой хозяин этих мест — грозный Ратьша Дедославский, нелюбимый, немилый жених. Он ждет своего часа, днем проводя время в набегах и пирах, а ночами тешась в соседней ложнице с Войнегой. Вот потому для сидящей в светелке девицы красавица весна превращается в хмурую, плаксивую осень, и пуховая перина колет бока, точно подстилка из прелой соломы, и заморские яства горчат, точно каша, сдобренная прогорклым маслом, и от напитков медовых тянет кислятиной.
Обманул батюшка-Велес, предал заступник-нож: вместо того, чтобы отыскать сердце, скользнул змеей по ребрам… А потом еще Белый Бог лекаря искусного на ее бедную головушку прислал. Она об этом не просила.
Мыслил ли ромей Анастасий, в одиночку вступая в бой с Ратьшиной сотней, что Мстиславич не пожалеет времени и сил, чтобы захватить его живьем. Мыслила ли Всеслава, оплакивая с новгородской боярышней ее отчаянного брата, что ранее, чем солнце того страшного дня опустится за горизонт, увидит его лицо, склоненное над ее окровавленным телом на фоне пылающего града.
— Вылечить сумеешь?
Растерянность и почти детское недоумение придавали породистому и безразличному, точно морда матерого хищника, лицу дедославского княжича что-то человеческое. Анастасий спокойно кивнул и лишь на миг поморщился от боли, когда Мстиславич разрешал его от пут. Впрочем, в следующий миг он уже осматривал рану.
— Зачем? Не надо!!! Я все равно не буду жить!!! — кажется, у Всеславы в тот миг хватило сил, чтобы разомкнуть губы и вымолвить эти слова. Анастасий ее, конечно, не послушал, и вовсе не потому, что ему Ратьша Дедославский приказал. Просто он давал клятву, когда-то произнесенную первым из врачей его земли, помогать немощным и спасать тех, кого еще можно спасти. Клятву нарушить — душу погубить. А дело свое он знал слишком хорошо.
На Анастасия она, правда, зла держать за это не могла: забыв про отдых и сон, он все эти дни ходил за ней, как не всякий брат за сестрой ходит, смерть отгонял. С Божьей помощью отогнал. А вот как жить дальше, в неволе да кручине, не говорил, да и сам не знал. Мудрецы ромейской земли о таких пустяках не писали.
Всеслава приподнялась, чтобы глянуть на себя в серебряное хазарское зеркало. Раскрасавица, нечего сказать. Желтая, как пергамент, кожа обтянула резко обозначившиеся скулы, под глазами залегли глубокие тени. С тела тоже совсем спала, ребра, как у старой клячи, торчат, да еще и шрам теперь через всю грудь, как у рубаки-воина. А может оно и к лучшему! Ах вы, матушки-лихорадушки! Растрясите тело белое, засушите красу девичью, чтоб немилый да постылый даже глядеть не захотел! Да только разве Ратьше краса ее нужна?
— Ничего, моя княгинюшка, — «утешил» как-то Всеславу братец-женишок, еще в начале ее заточения зайдя к ней во время перевязки и с бесстыдной придирчивостью разглядывая задетую ножом грудь. — Главное, ты мне наследника здорового роди, чтобы малые князья да бояре убедились, что не вся отрасль Великого Всеволода бесплодна, а выкормить любая баба сумеет!
— Уйди, Мстиславич, и без тебя тошно! — поморщившись от боли, отворотила голову на подушке княжна.