Стареющая луна висела золотым шаром. Между мной и Юликом прокатилась волна любви, и никто из нас не знал, как с ней справиться.
– Ну ладно, пока. – Брат отвернулся.
Я сел в машину и тронулся в путь.
– Все в порядке, – сказала Гортензия по телефону. – Ему в сердце пересадили ткань с ноги. Теперь он еще здоровее будет.
– Славу Богу! Значит, он вне опасности?
– Да, завтра можешь повидать его.
Гортензия не захотела, чтобы я был в больнице во время операции. Поначалу я приписал это невольному соперничеству жены с братом мужа, но потом изменил мнение. На ее месте я тоже относился бы с подозрением к той безграничной, полуистеричной привязанности, какую питал я к Юлику. Сейчас в голосе Гортензии зазвучали нотки, каких мне не случалось слышать прежде. Гортензия выращивала диковинные цветы и имела привычку покрикивать на собак и мужчин. На этот раз, однако, я почувствовал в ее тоне ту теплоту души, которую она обычно приберегала для своих экзотических питомцев. Фон Гумбольдт – а он строго судил людей – не раз говорил мне, что я человек отнюдь не мягкий, а, напротив, слишком суровый. Перемены во мне (если таковые произошли) порадовали бы его. В наш век поголовного критицизма люди вслед за наукой (точнее сказать, научной фантастикой) полагают, что они разочарованы, расстались с иллюзиями, которые питали друг к другу. Согласно всеобщему закону сохранения энергии, нынешнее умаление достоинств ближнего – вещь куда более реалистичная. Поэтому у меня и были кое-какие сомнения насчет Гортензии. Теперь же я решил, что она хорошая женщина.
Я лежал у себя в номере на широченной кровати, читал Гумбольдтовы бумаги и Рудольфа Штейнера, и мне было хорошо.
Не знаю, что я ожидал увидеть в палате, где лежал Юлик, – пятна крови или костные опилки. Хирурги распиливают человеку грудную клетку, вынимают сердце и, отложив его в сторону, выключают, как какой-нибудь моторчик; потом, закончив работу, опять включают его. Я не мог отделаться от этого ощущения. Но вот я вошел в палату и увидел, что она залита солнечным светом и заставлена цветами. Над изголовьем у Юлика висела небольшая медная пластинка, на ней были выгравированы имена папы и мамы. Лицо у брата было желто-зеленое, горбинка на носу заострилась, седые усы топорщились точно иглы ежа. Но вид у него был довольный. Меня обрадовало, что он такой же неуемный, как всегда. Конечно, Юлик был еще слаб, но все равно казался воплощением энергии и деловитости. Если бы мне вздумалось сказать ему, что вид у него немного нездешний, он обдал бы меня холодным презрением. Окна в палате блестели чистотой, всюду стояли великолепные розы и георгины, и в обитом кожей кресле сидела, закинув ногу на ногу, миссис Ситрин. Несмотря на полноватые и коротковатые ноги, Гортензия, невысокая сильная женщина, была довольно привлекательна. Жизнь продолжалась. Могут спросить какая. Эта, наша земная жизнь. Могут спросить, что она такое – земная жизнь? Впрочем, не время ударяться в метафизику. Я был счастлив, но не давал воли своим чувствам.
– Ну, малыш, ты рад? – спросил Юлик тихим голосом.
– Конечно, рад.
– Вот видишь. Выходит, сердце можно починить, как ботинок. Можно поставить новую подметку и даже передки. Как это делал Новинсон на Аугуста-стрит…
Похоже, я вызываю у Юлика ностальгию. Он любил слушать то, о чем не помнил сам. Где-то я читал, что вожди африканских племен имеют при себе особых вспоминальщиков. Я был таким вспоминальщиком при Юлике.
– В окне у Новинсона стояли военные сувениры с семнадцатого года, – начал я. – Гильзы от снарядов, продырявленные каски, походные сумки. А на стене висел раскрашенный рисунок, сделанный его сыном Иззи. Испуганный клиент подпрыгнул в воздух и кричит: «Помогите!» Это означало: «Не экономьте на ремонте обуви».
– Вот видишь, – сказал Юлик Гортензии. – Его только заведи, а там пошло-поехало.
Гортензия улыбнулась. Лицо у нее было бледное, как у напудренного танцора из театра кабуки. Выдающиеся скулы и полные губы в алой помаде усиливали сходство с японкой.
– Ну что ж, Юлик, теперь я могу со спокойным сердцем уехать.
– Послушай, Чак, всю жизнь собирался попросить тебя купить мне в Европе одну вещь. Хочу иметь хороший морской пейзаж. Чтобы ни скал, ни судов, ни людей – только бушующий океан. Чтобы везде вода и вода. Всегда любил такие картины. Раздобудь мне такую картину. Я тебе хоть пять тысяч заплачу, хоть восемь. Позвони, как увидишь подходящую, и я перешлю деньги.
Юлик считал, что мне полагаются комиссионные. Его удивило бы, если бы я не захотел немного при этом подзаработать. В такие вот необычные предложения выливалось его великодушие. Это тронуло меня.
– Обязательно похожу по галереям.
– Ну и хорошо. А как насчет пятидесяти тысяч? Подумал над моей идеей?
– Я бы с удовольствием. Деньги мне позарез нужны. Я уже телеграфировал одному моему другу, Текстеру – он сейчас на «Франции» плывет в Европу. Сообщил, что готов ехать в Мадрид поработать над его проектом, составлением «Бедекера» по культуре Европы. Итак, впереди у меня Мадрид.