И с закрытыми глазами Иван безучастно наглаживал сложенное вдвое на коленях пальто, мрачнел: гостевой улов вышел-таки щербатый, негустой, ни мой бог.
«А ведь плыло, ломилось в руки такое… Да… Ре-екбус этот батечка… Крепенькой оре-е-ешек… В письмах жалился, пел лазаря: приезжайте, закроете мне, старому, глазоньки. Закрыли… На самих себя открыл, разодрал нам наши же глаза. Слетали за океан в зеркало посмотреться? Увидать свои настоящие портреты?
Вот так живёшь, живёшь, привыкнешь к себе, ко всем вокруг и думаешь весь свой век, что ты только такой, какой был, какой есть, а на самом деле кинь человека в беду ли, в роскошь ли, покажи что богатое, что он мог бы иметь, но не имеет, словом, поскреби мармазона, доподлинная, без подмесу натура наявится. Поскрёб меня батька своей фермой – выщелкнулся
Стало страшно. Холодная испарина выступила на лбу.
Думалось, вот войду в самолет, все страхи и отринутся, отлипнут, останутся на земле, останутся на той земле, что шла под крылом, но мысли о тайном вероломстве не покидали его, ворочались в нём тяжело, всё угрюмей.
Сжался Иван в комок, спрятался в гущу Петровой тени, уткнувшись лицом брату в бок, – в ушах стояло одно и то же:
Иван украдкой посмотрел на дремавшего за ним мужчину. Мужчина как-то нехотя откачнулся от своей кресельной спинки, с таинственным видом потянулся к Ивану, поманил его пальцем, давая понять, что хочет сказать что-то тайное. Радостно вальнулся Иван навстречу, готовно подставил ухо, и мужчина доверительно шепнул:
Испугался Иван, что услышит это и от другого кого ещё, и чтоб не слышать больше этого, накрылся отцовой пальтухой.
Однако и снова, куда он ни посмотри, в том самом месте просекалась одна и та же людская кучка и, наставив указательные пальцы на Ивана, будто собиралась пронзить его насквозь, спокойно и ясно твердила:
Иван глянул в салон – та же кучка, те же пальцы-копья, те же слова.
Глянул в потолок – та же кучка, те же пальцы-копья, те же слова.
Отвернулся к окну – и в заоконье та же кучка, те же пальцы-копья, те же слова.
Зажал лицо – сквозь ладони увидал икону.
Лик у Христа был отцов. Христос холодно улыбнулся, притихло промолвил:
«Почему я какой-то тайный? Откуда они всё это взяли? Да кто ж я в самом деле?»
Иван воровато выполз на полглаза из-под воротника и омертвело, как мышь, вытаращился на Петра, желая знать, слышит ли Петро, что за несусветщину боронят все вокруг, что за труху собирают.
Петро угнетённо смотрел в заоконный чистый простор; был Петро далеко от этого салона, от этих голосов: был он там, внизу, на земле, где остались отец, милоданка, любимая Мария, и он прощался с ними, видя их в каждом деревце, в каждой горушке, в каждом озерке, в каждой травинке…
«Мария, Мария, – думал Петро, – расстались мы не по-людски, и грех тот на мне на одном. Совсем выпал я из лада… Ты как-то ласково грозилась: я тебя и в Белках найду. А что, если ты погрозилась да забыла? Подай-то Бог тебе доброй памяти. В Белки путь тебе не заказан… Скольких разностранцев свела судьба! А почему бы ей не свести и нас?.. Тукает ретивое, не так, ой не так надо бы мне с тобой… Теперь, узнав тебя, не смогу я больше против воли своей и дня пробыть со своей хозяйкой. Докуда ж блудильничать, докуда ж обманывать и себя, и её? Вернусь – и прямо на развод?..»
Безотрывно смотрел Петро в окно.
Это несколько уняло, угомонило Ивана.
Ни холеры не слышит Петро!
Высмелел Иван, подзажгло его приплавиться к Петру с разговором. Однако, убоявшись, что и тут обломятся те же два слова, отхотел говорить. Поудобней лишь подобрался в кресле, плотней надвинул пальто себе на лоб.
– Иль ты замёрз? – бегуче покосившись, сторонне спросил Петро, отлепляя взмокший ворот рубашки от шеи и гоня изо рта струю воздуха на грудь в рясном поту.
Смолчал Иван.
Петро больше не трогал расспросами.
Минуты через три Иван опять скрадчиво высунулся верхом из-под воротника, как-то изучающе вылупился на Петра.
На память притекли отцовы слова про то, что ни в нём, в отце, ни в нём, в Иване, нет того, что есть в Петре и что в такой цене у отца. Что бы то могло быть?