«Как Бог в качестве нравственного существа относится ко злу, возможность и действительность которого зависят от самооткровения Бога? Хотел ли Бог и зла, когда он хотел откровения, и как сочетать это воление с его святостью и высшим совершенством, или, пользуясь обычным выражением, как оправдать Бога в том, что он допускает зло?»
Действительно, существенный вопрос, который все теологи, особенно томисты, пытались обойти или затемнить. Охраняя Бога, они навсегда развели его со Злом.
Я слушал, как Отто объясняет мне глубинный смысл этого отрывка, и краем глаза посматривал на Майнерса, на его ненавидящий оскал.
Отто продолжал чтение:
«Бог не препятствует воле основы или не уничтожает ее. Хотеть этого значило бы хотеть, чтобы Бог уничтожил условие своего существования, то есть уничтожил свою собственную личность. Чтобы не существовало зла, необходимо было бы, чтобы не существовало и самого Бога»[30]
.Майнерс среагировал именно в этот момент. Он прорычал — невнятно, но явно что-то не слишком лестное.
Я обернулся к нему:
— Was murmelst du? Otto ist doch ein Reichsdeutscher!
«Что ты там бормочешь? — сказал я ему. — Отто ведь немец Германской империи!»
В который раз я попал в яблочко. Майнерс сгреб свои манатки и удалился, изрыгая поток ругательств.
Отто не удивился, не задал ни одного вопроса.
— Дерьмо, — только и сказал он. — Я его знаю. Надеюсь, что его засудят. Хотя на него даже пули жалко!
Библия Библией, но это не помешало Отто вынести Майнерсу недвусмысленный приговор!
Чуть позже Отто прочел мне фразу Шеллинга, которая навсегда врезалась мне в память, слово в слово. А вот из тех, что я только что процитировал, остался только общий смысл, мне пришлось восстанавливать их по книге метафизических произведений Шеллинга, опубликованной недавно в авторитетной философской серии и в более современном переводе, чем перевод Политцера.
Как бы то ни было, тогда, в задней комнате
Не только тьма страдания, чисто пассивная, подумал я, но и тьма Зла — активный импульс изначальной свободы человека.
Так в наши разговоры, происходившие вокруг нар Мориса Хальбвакса, вторгся Бог. Как просто — воскресенье, день супа с лапшой и чудных коротких мгновений досуга, день Господа.
— Может быть, Бог утомился, выдохся, может быть, у Него больше нет сил. Тогда Его молчание — всего лишь знак Его слабости, а не отсутствия, не того, что Его нет, — это сказал Ленуар, венский еврей, в ответ на какой-то вопрос Отто.
По дороге из пятьдесят шестого блока мы втроем — Ленуар, Отто и я — завернули в сортирный барак. Была половина шестого, темнело. Скоро я узнаю, какой мертвец в случае необходимости получит мое имя, чтобы я получил его жизнь.
Мы двинулись вперед, чтобы согреться в центре барака, в горячих, зловонных испарениях. Думаю, ни один из нас не обращал никакого внимания на обычную картину: десятки заключенных со спущенными штанами испражнялись, сидя на помосте. И хотя мы говорили о молчании Бога, о Его слабости, мнимой или настоящей, урчание кишечников, терзаемых поносом, омерзительное и слишком близкое, не задевало нас — ну почти не задевало.
Нельзя сказать, что я испытывал метафизическое беспокойство по поводу молчания Бога. Действительно, чего уж в этом такого удивительного? Когда Он говорил? По поводу какой бойни Он высказался? Покарал ли Он какого-либо свирепого завоевателя или жестокого военачальника?
Если библейские рассказы для нас больше, чем просто сказки, если мы верим, что они имеют хоть какое-нибудь отношение к исторической реальности, мы увидим, что последний раз Бог разговаривал с человечеством на горе Синай. Что же удивительного в том, что Он продолжает хранить молчание? И к чему изумляться, возмущаться или приходить в ужас от этого более чем привычного молчания, такого укорененного в Истории, да что там — сотворившего нашу историю, с того момента, как она — эта История — перестала быть священной?
Что в самом деле важно, сказал я этим двоим, так это не молчание Бога, а молчание человека. По поводу нацизма, например, абсолютного Зла. Слишком долгое, слишком трусливое молчание человека.
И тут нас неожиданно прервали.
Мимо нас по направлению к выгребной яме торопился заключенный, то и дело спотыкаясь в неудобных башмаках на деревянной подошве. Он так спешил, что прямо на бегу расстегивал штаны.
Но ему не суждено было добраться до ямы. Еще до того, как он успел развернуться, чтобы рухнуть задницей на опорную перекладину, струя тошнотворной липкой жижи брызнула из его утробы, запачкав одежду трех или четырех заключенных, кружком сидевших неподалеку и куривших бычок.