Наверху, на сторожевой вышке, возвышавшейся над монументальным входом в лагерь,
Мои шаги стали тверже, мысли тоже.
Когда этот голос настиг меня — голос, певший только для меня, хотя он разливался над всем холмом Эттерсберг, я был уже на краю рощицы, окружавшей барак санчасти —
В тот день я спешил в санчасть. У меня было свидание с Каминским — а также с подходящим для меня мертвецом.
— Надеюсь, этот сукин сын унтер поставит нам Зару Леандер, как каждое воскресенье! — воскликнул Себастьян Мангляно.
В столовой сорокового блока продолжалась репетиция. Но мы вдвоем сидели поодаль и смолили бычок махорки. Каждому по затяжке, с точностью до миллиграмма. Не было и речи о том, чтобы смухлевать, ставка была слишком высока. Дружба дружбой, но каждый придирчиво следил за продвижением горящего красного кружка по тонкому цилиндрику сигареты. Не было и речи о том, чтобы позволить другому слишком долгую затяжку.
!Ay que trabajo me cuesta
Quererte сото te quiero!
В столовой снова звучали строки Лорки, но на этот раз читал их не Мангляно.
Их, впрочем, вообще никто не читал, их пели. Стихотворение Лорки, такое близкое к народной андалузской
Но пел не Мангляно. Пел Пакито, молоденький испанец.
Пакито арестовали на юге Франции, когда немецкая армия прочесывала окрестности. Уж не помню, почему — а может, и вообще не знаю — родители отдали Пакито какому-то дальнему дядюшке или старшему двоюродному брату, который работал в лагере испанских дровосеков в Арьеже. Но этот лагерь служил базой и прикрытием для отряда
Так Пакито в шестнадцать лет оказался в Бухенвальде.
Он был грациозным и хрупким юношей. Его определили в
Спасенный от голода и непосильно тяжелых работ, Пакито прославился, когда мы, испанцы, стали организовывать спектакли. Потому что он играл женские роли. Точнее, женскую роль, единственную роль вечной женщины,
Худой, с тонкой талией, загримированный и в парике, одетый в андалузское платье в горошек с воланами, которое он сам сшил из обрезков шифона; добавьте к этому голос — красивый и все еще по-детски ломающийся, — такой Пакито мог хоть кого ввести в заблуждение.
Он был воплощенной иллюзией, волнующей иллюзией женственности.
Вообще-то наши спектакли были рассчитаны на небольшую испанскую общину, которой они могли бы принести ностальгическое утешение, общую память. Часто заходили заключенные-французы — нас роднила культурная и политическая близость. Особенно французы из приграничных областей — Окситании и Страны басков.
Выступления Пакито имели успех, и слух о нем быстро разлетелся по лагерю. В одночасье он стал знаменитостью. В иные воскресенья не все желающие могли попасть на представление.
Как нетрудно догадаться, его успех был довольно двусмысленным. Естественно, он объяснялся не только любовью к поэзии и народным песням. В столовых блоков, где все это происходило, или в залах побольше — в санчасти или кино, которые нам иногда предоставляла внутренняя администрация, Пакито зажигал в глазах зрителей безумный огонь желания.
Те, кто любил женщин, глядя на это мальчишеское — но при этом и женственное — лицо, испытывали острую боль, вспоминали свои неутоленные желания и свои нереализованные сны. Доступ в бордель имели только несколько сотен заключенных-немцев, тысячи остальных были обречены на воспоминания и онанизм, который скученность, истощение и отчаяние сделали практически невозможным для плебеев Бухенвальда — по крайней мере, трудно было довести дело до конца, до вспышки молнии.
Чтобы ублажать себя, требуется прежде всего одиночество. Нужна — как, впрочем, и для гомосексуальных утех, личная каптерка — рай, доступный лишь старостам блоков и капо.
Так что половая жизнь в Бухенвальде, как и все остальное, определялась классовыми различиями.
Скорее даже — кастовыми.
Те, кто никогда не любили женщин или потеряли к ним интерес, кого ураган этих желаний после долгих лет в ограниченном, грубом, безжалостном мужском мире уже не тревожил, смотрели на Пакито вытаращенными, блуждающими, печальными глазами, потирая ширинку, пытаясь угадать за женской мишурой молодое гибкое тело мальчика, являвшегося им в фантазиях.