Читаем Подходящий покойник полностью

До того как я узнал термин «мусульманин», я называл заключенных, проявлявших признаки физического истощения или моральной апатии, словами из прошлой жизни, из общества за пределами лагеря — люмпенами или босяками. Я прекрасно понимал, что это обозначение условно, что концлагерь и жизнь по ту сторону колючей проволоки не имеют точек соприкосновения, но этими словами я определял для самого себя то, что видел. В тот день, когда Каминский впервые произнес при мне слово «мусульмане», я понял, что он их не любит.

Но я не совсем точно выразился. На самом деле речь не шла о том, чтобы любить их или не любить. Скорее, мусульмане его раздражали. Самим фактом своего существования они разрушали тот образ концлагеря, который создал для себя Каминский. Они противоречили выбранной им линии поведения, даже отрицали ее. Апатичные, не стремящиеся ни к чему доходяги не принимали дуалистичной логики сопротивления, они давно уже отказались от борьбы за жизнь, за выживание. С ними на идиллическом горизонте Каминского появился элемент неуловимой неуверенности. Жизнь, выживание — эти понятия для них уже не существовали. Все наши усилия, чтобы держаться вместе, чтобы выдержать, вероятно, казались им неуместными. Ничтожными. Зачем? Они были уже не здесь, они медленно погружались в нирвану, в ватное небытие, где никаких ценностей уже не осталось, и только инстинкт, инерция жизни — мерцающий свет мертвой звезды, когда тело и душа уже выжаты, — заставляли их двигаться.

— Чертовы мусульмане приперлись! — брюзжал Каминский.

Я наблюдал за приближением первой группы, высматривая «своего» — молодого француза-мусульманина.

Его не было. Я встревожился: он не показывался уже две недели.

— Me largo, — сообщил Каминский (по-испански «ухожу»). — В шесть в Revier.

Он удалился на три шага, потом обернулся:

— А пока веди себя как обычно… Развлекайся со своим профессором и со своими мусульманами!

В его голосе мешались ирония и раздражение.

«Мой профессор» — это, конечно, Морис Хальбвакс[12]. Несколько месяцев назад я узнал, что он в Бухенвальде, и с тех пор в свободное время по воскресеньям навещал его в пятьдесят шестом блоке — одном из тех, куда сгружали недееспособных стариков и инвалидов.

Хальбвакс делил нары с Масперо[13]. Оба медленно умирали.

Интерес, который я проявлял к своему преподавателю из Сорбонны, Каминский еще мог допустить, если не понять. Он не считал философские разговоры, о которых я ему иногда рассказывал, ни полезными, ни ободряющими, с его точки зрения, они были слишком длинны и запутанны. Но с ними он мирился.

— Лучше бы уж в бордель сходил в воскресенье! — взрывался он, когда речь заходила о моих визитах к Хальбваксу.

Я заметил ему, что бордель существует только для немцев. Да и то не для всех, а только для чистокровных арийцев из Третьего рейха, Reichsdeutsche. Немцы из провинций за пределами рейха, Volksdeutsche, не имели на это права.

— Это для тебя и твоих дружков. Кстати, сам-то ты туда ходишь?

Он покачал головой. Нет, он туда не ходит, так я понял его жест. Это меня не удивило. Немецкая компартия категорически не рекомендовала своим членам получать талоны в бордель из соображений безопасности. А Каминский был дисциплинированным партийцем.

Но я неправильно понял его жест. Он не был немцем Германской империи, вот что это должно было означать. Конечно, он, как и все его соотечественники, носил красный треугольник без всяких букв, обозначающих национальную принадлежность. В административной жизни лагеря его считали немцем. Но в специальном гестаповском списке он был красным испанцем, Rotspanier, потому что сражался в интербригадах.

— А так как раздачу талонов в бордель контролирует гестапо, то я, наверное, никогда не смогу туда пойти, — сказал он.

— Короче, если ты здесь красный испанец, то не имеешь права перепихнуться! — заключил я.

Естественно, по-испански. По-немецки я не знал подходящего жаргонного выражения. Или общепринятого, если хотите.

Каминский прыснул. Испанское выражение «echar un polvo» его рассмешило, напомнило ему о чем-то.

Он любил вспоминать Испанию. Не только про то, как ему удавалось перепихнуться, просто все воспоминания об Испании. Даже самые невинные.

Как бы то ни было, Каминский наконец-то смирился с моими визитами к Морису Хальбваксу. «Не слишком поднимает настроение — проводить свободное время в воскресенье рядом со смертью», — бурчал он, но в конце концов признал, что можно испытывать уважение и благодарную привязанность к старому профессору.

А вот моего интереса к мусульманам он совсем, ну совершенно не понимал.

* * *

«В пяти галереях молчала, как гиблое место, Вифезда. И звуки дождя в безмолвии черном казались мучительным стоном…»

Год назад, первый раз переступив порог огромного сортирного барака в Малом лагере, я сразу подумал об этом произведении Рембо[14].

Я процитировал эти строчки себе под нос. Впрочем, довольно громко, хотя они все равно потонули в гуле этого двора чудес.

Перейти на страницу:

Похожие книги