Нет, естественно, никаких галерей. Но цитата тем не менее напрашивалась сама собой: это было то самое «гиблое место». Другие строчки Рембо, казалось, описывали то, что я увидел:
«На сходе к воде хромые, слепые сидели, и отсветы адской стихии […] на бельмах незрячих и ткани мерцали, покрывшей культи. О зрелище рвани, убогой оравы! О скотская баня!»
Это был деревянный барак, такой же огромный, как и остальные бараки Бухенвальда. Но пустое пространство не было перегорожено на два одинаковых крыла — спальный отсек, столовая, умывальня, с каждой стороны от входа — как в Большом лагере. Здесь строение почти во всю длину пересекала зацементированная сточная канава с постоянно текущей водой. Широкая необтесанная балка нависала над канавой и служила сиденьем. Две других балки, полегче, закрепленные чуть выше, позволяли сидевшим на корточках опереться спиной — два ряда заключенных задом друг к другу.
Обыкновенно десятки человек испражнялись одновременно в зловонном пару — неотъемлемой атмосфере подобных мест. По периметру вдоль стен висели ряды цинковых умывальников, где постоянно текла холодная вода.
Сюда были вынуждены приходить узники Малого лагеря, так как в их бараках, в отличие от Большого лагеря, туалеты отсутствовали. Только старосты блоков и члены
Но сортирный барак был практически пуст, когда я зашел туда в то воскресенье, после разговора с Каминским. Моего молодого француза-мусульманина не оказалось и там.
Я приметил его уже давно, в одно из воскресений, в начале осени. Примерно в то же время я узнал о прибытии Мориса Хальбвакса, о том, что он находится в пятьдесят шестом блоке для инвалидов. Наверное, в то же воскресенье, когда я навещал профессора, я увидел и его. На солнышке, на пороге сортира, на краю рощицы, которая тянулась до самой санчасти,
Я обратил внимание сначала на его номер.
Он — если тут, конечно, будет закономерно, или уместно употребление личного местоимения, может быть, более верным и точным будет «это», — он был всего лишь скоплением отвратительного тряпья. Бесформенной массой, осевшей около сортирного барака.
Но его номер был четко виден.
Я едва не подскочил: он отличался от моего всего на несколько единиц.
Можно представить, что в ночь моего прибытия в Бухенвальд восемь месяцев назад это существо — но это всего лишь предположение, что-то вроде пари; если можно предположить, что эта пронумерованная, распластавшаяся, неподвижно осевшая на все еще теплом осеннем солнышке масса с невидимым лицом и втянутой в плечи головой была одушевленной, — так вот, восемь месяцев назад нескончаемой ночью прибытия в Бухенвальд это существо должно было бежать совсем недалеко от меня по подземному коридору, соединяющему здание, где находились дезинфекция и душевая, со складом одежды. Он был совсем голый, как и я. Как и я, он схватил в охапку нелепые разрозненные одежки (гротескная сцена, даже тогда мы это понимали, и мы с ним могли бы вместе над этим посмеяться, окажись он рядом со мной), которые нам кидали, пока мы пробегали перед прилавком
А потом, голый, выбритый везде, после душа и дезинфекции, ошеломленный, он предстал перед заключенными-немцами, которые заполняли наши личные карточки. Совсем рядом со мной, всего в нескольких номерах, в нескольких метрах от меня.
Внезапно он поднял голову. Вероятно, он был еще жив настолько, чтобы почувствовать мой взгляд. Мой тяжелый, опустошенный, полный ужаса взгляд.
Оказалось, что у этого существа есть не только номер, но и лицо.
Под голым черепом, покрытым гноящейся коркой, лицо превратилось в нечто вроде маски на тонкой шее: сквозь кожу просвечивали кости. Но на этой совершенно прозрачной маске светился странно юношеский взгляд. Невыносимо: живой взгляд на посмертной маске.
Это существо, уже перешагнувшее грань между жизнью и смертью, было примерно моего возраста — лет двадцати. Почему бы смерти не быть двадцатилетней?
Никогда раньше я не чувствовал такой близости, такой сближенности с кем-нибудь.