Теперь он не бежал по кругу – шёл по прямой. Его слегка пошатывало, однако всё ещё крепкие ноги помогали удерживать тело в равновесии, хотя они же по неведомой причине внезапно стали заворачивать влево. Моисей посмотрел вниз, через узкий чёрный коридор, и увидал в конце ярко-белого раструба пальцы собственных босых ступней. Они были на месте, всё как всегда. И было хорошо и покойно. Но только ноги не желали больше идти по прямой. То ли не получалось, то ли просто отказывались подчиняться разуму. И он подумал, что надо бы остановиться и присесть, чтобы поразмыслить об этом и решить, как жить дальше, чтобы дойти до самого конца, сохранив приличие и достоинство. И чтобы никак не пострадал внук, Гаринька, узнав, что дед его не просто добрый и любимый дедушка, а уголовный преступник, совершивший убийство такого же, каким когда-то был он сам, доброго и безвинного человека. Однако остановиться и тщательно обдумать эту страшную новость уже не удалось: ноги всё больше набирали скорость, уводя Моисея в сторону от основной дороги, по которой шёл он туда, где ещё можно было успеть всё расставить по спасительным местам. Шаги становились всё быстрей, дорога теперь уже изгибалась сильнее прежнего, креня непослушное тело одинокого путника и увлекая его всё в ту же чужую для него сторону. Набрав скорость, оно уже неслось по кругу, бешеной центрифугой, как сорвавшаяся с места обезумевшая цирковая лошадь, вновь летевшая без разбору пути, не имея в замкнутом кольце отпертого выхода и не подчиняясь командам наездника, – чтобы в самый непредсказуемый момент рухнуть вместе с ним в чёрную бездонную яму и лететь… лететь… лететь… к яркому раструбу, светящемуся на самом конце его чистым и белым, как первый снег, каждую зиму покрывавший толком не увядшие ещё золотые шары на его родной Каляевке, какие, наверно, и теперь торчали в их старом дворовом палисаднике, несгибаемыми стеблями своими устремлённые ввысь: будь то майское и весёлое или даже зимнее безнадёжно-серое небо.
18
Тот приступ, а скорее даже микроинсульт, что случился у моего деда в мае семьдесят пятого, был в его жизни первым и потому настолько напугал Анну Альбертовну Дворкину, мою неродную прабабку, что в какой-то мере это неприятное событие сказалось и на уходе за мной. По крайней мере, мне она уже рассказывала об этом с улыбкой, правда почти через десять лет после того, как, откачав дедушку Моисея, отправила его по «скорой» в Боткинскую. Там его, успев, к счастью, вовремя соединить с тренталовой капельницей, вскоре и привели в полный порядок. Сам дед и по сегодняшний день совершенно уверен, что если б не мачеха, то, наверно, давно бы уже прохаживался в иных, с ходу не определяемых географиях. Я, разумеется, поинтересовался, о чём речь: что именно дедушка имел в виду, когда, задумчиво уперев глаза в потолок нашего елоховского жилья, говорил о каких-то неведомых мне местах. На это он отвечал словами малопонятными, из чего я уже в ту пору сделал вывод, что дед решил не открываться. Невнятные намёки – такие, как «имеется, миленький, наивысшая точка, последний край границ сознания, где оно так или иначе обретается, и если пойти от неё вниз, засекши тот край, а далее двигаться только по прямой и завершить путь наипоследней низменностью из возможных, то вне этих пределов антенны молекул крови уже не работают, поскольку рассчитаны лишь на пределы сферы разума…» Так он время от времени шутил, вовсе не притязая на то, чтобы внук, то есть я, извлёк из этих его загадочных слов нечто вразумительное. Вроде бы в то же время и намекал на что-то, но что конкретно имел в виду, оставалось для меня в ту пору за кадром. А вообще, когда я делал очередную попытку уточнить смысл его мудрёной метафоры, дед, придавая лицу выражение глубокой отстранённости, чаще просто многозначительно отмалчивался или же сразу переводил разговор на другую тему. В такие минуты мне начинало казаться, что дедушка слегка отъехал головой по причине старости или же просто в силу замороченности мозга своим многолетним научным прошлым.