Там и возникла Катя, прямо на площадке, в первый же съёмочный день. Недавняя выпускница детского дома – без жилья, но с общежитием. Общага располагалась неподалёку от ВГИКа, и их обычно звали подсобничать – за так, но с лицом в кадре и выдачей рубля на обед. Массовка-групповка в одном лице. Всего три игровые штуки и надо было, случайных девушек – персонажей. Мимо ходить и между делом строить глаза в направлении героя. После чего одна должна поскользнуться и упасть. И сидеть, растирая коленку. На коленку Лёке надо было наехать трансфокатором, взяв крупным планом в месте ушиба. И сразу же перевести фокус на героя, на первый план, и тоже быстро укрупнить, чтобы оставались одни лишь сочувственные глаза. Падать доверили Кате, как девушке с наиболее выразительными коленками. Они у неё и на самом деле были чрезмерно острыми, без занимательно-округлых суставных чашек, но то, что подходило к ним снизу и сверху, стоило укрупнить максимально. Лёка и увидал-то её из-за этих, можно сказать, коленей – девушкино лицо для первого плана не требовалось, так он, не имея нужды, и не смотрел на него, всё думал о своём, операторском. К тому же свет, как назло, уходил. И плёнка почти вся вышла: два дубля – максимум. Одним словом, искусства, какого он хотел, не получалось. И режиссёр, хоть по жизни и друг, но на площадке, как выяснилось, вёл себя по-кретински, иного слова не подберёшь: путался, дёргался, ругался беспрестанно, мечась между осветительными приборами, актёрами и ежеминутной сверкой композиции кадра. Оказалось, ни в одном, ни в другом, ни в третьем не рубил вообще, ну просто совсем. Полная профнепригодность. Зато как умнó, как славно получалось у него глаголать про кино, часами рассыпая слова про то, как низко пали корифеи, избравшие путь сердца и глáза, в то время как мир давно уже готов к иным формам восприятия первостепенной части действительности, в которой нормальная, продвинутая человеческая личность обитает не только хомо-козлинус-вульгарисом, но и как неким криптикус-игнотусом. Видеть, как и чувствовать, способно всякое животное, но зато мечтать, уметь выискать шедевр на помойке, на заднем дворе высокого сознания, в изнанке привычного чувства – это и есть авангард кино как истинного искусства. И единственно возможный путь настоящего, а не показного мастера – стремление к нему.
Также уважал латынь, режиссёр тот непутёвый. Нарыв шесть отдельных словечек и штуки четыре недлинных словосочетаний, ухитрялся мастерски ввинчивать их в творческую беседу, умело чередуя россыпь и следя за очерёдностью применения. Возможно, с учётом убойности самих причин, у неискушённого правдой жизни Лёки с первого же дня их знакомства создалось впечатление совершенной избранности нового друга, его несомненной отдельности от всякого будущего режиссёра их курса. Лишь он один, в отличие от тех, кто позвал снимать курсовую, отнюдь не скрывал избытка мудрости, несмываемым тавром выступавшей на его незрелом челе, как не скромничал и во всём остальном. Этот был на голову выше прочих – по крайней мере, именно так Лёке казалось. Тем более что про замысел свой умел как никто рассказать: как неожиданно и прекрасно основная идея фильма в его оригинальной режиссуре начнёт на глазах потрясённого зрителя внезапно перерождаться, уходить на периферию сознания, и место её займёт идея совершенно иная, верней, даже не идея вообще, а свободный поток художественной мысли, растворённой в воплощаемых по-новому образах. Самих образов тоже не будет, совсем, вместо них он оставит на плёнке и экране лишь полностью незанятое место: это и будет пространство разума – иначе говоря, ноосфера, где каждый изберёт для себя аутентичную версию, отражающую собственный внутренний мир.
– Ты пойми меня, Лёка, услышь наконец! Это будет бомба, интеллектуальный триллер! Такого вообще не снимали, никто, никакой Бергман и рядом на «Поляне» своей не валялся. Такого градуса эмоционального накала, какой мы с тобой нагоним, не достигал никто, поверь, – первыми будем, они все будут хлопушки за нами потом таскать, просить показать, как это делается! Оберхаузен, не меньше, точно говорю. Или даже Локарно, сразу в этот же год и заявимся и всех там раком поставим – карабус-костс и больше ничего!
Тогда он верил ему, когда они, перебивая один другого, мерились близостью к самой сущности. Глупости в словах его, кажется, не наблюдалось, за исключением отдельных промахов в ходе нетрезвой молодой бравады. Тут же – всё прояснилось. И тогда Лёка разом потерял интерес, догадавшись, что его надули, как предпоследнего олуха. Именно такого – не «последнего». Тем он точно сделался бы, кабы не Катя, та самая, с коленками крупным планом. Потому что через неделю с небольшим эта самая Катя сделалась для Лёки вторым по очерёдности смыслом жизни – сразу после первого, всем давно известного.