Слова бабушкины были ложью. Совершенной и во всём. Более того, Анастасия Григорьевна не могла не сознавать того, что аргумент про «убьёт» идиотичен и сам по себе, и невозможен в принципе, даже в близком допущении. Задним умом прикидывала, конечно, что Лёка, кроме как выказать искреннее удивление, никак на него не прореагирует. Однако удержаться в рамках тоже не сумела: оно будто само наружу вытолкнулось, как дань вековой народной традиции пугать родителем дитё. Это было сильней сильного. То был не поддавшийся разуму протест княжьей внутренности против самовластия родного внука. Именно на том стоял народ до неё, наследной княгини Грузиновой, и это она надёжно знала. Над тем, что станется с её народом дальше, княгиня покамест не заморачивалась: надо было успеть к моменту верного перехвата внука во время его полёта в яму, куда тот уже, считай, падал, не ища себе рыхлого дна.
Насчёт больного сердца Моисея Наумовича тоже как-то не сходилось. Само по себе оно имелось, но жидкость перекачивало не хуже прочих, не имея ко времени этой первой, по большому счёту, семейной нестыковки замеченных сбоев. Правда, на такой случай у Анастасии Грузиновой всегда имелся запасной аэродром в виде молча опущенных глаз, чаще – скорбно, и сопутствующего такому опусканию неподъёмно тяжёлого вздоха. Всё! Отсюда следовал намёк на нечто известное лишь ей одной, что и стало причиной невольного высказывания.
Лёка, услышав про отцовское слабое сердце, сперва чуть напрягся, но решил всё же не проявлять излишней податливости. Будет нужно, напрямую спросит у отца. Бабушка ведь в смысле любой правды продукт скоропортящийся: это он успел понять про неё ещё во время жизни в одном с ней, тогда ещё не разделённом пространстве. Поначалу, не слишком владея анализом причинно-следственных связей, Лёка ловил её на мелочах, какие баба Настя вообще не принимала во внимание, вполне обходясь лёгким скольжением по удобной для жизни поверхности полуправды. Затем, когда вдруг резко поумнел и, окончательно сломав голос, перешёл в разряд юных поисковиков, Лёка порой засекал нестыковки и покрупней, нежели эта бесконечная пустяковая малость типа «одна я тебя от них только и защищаю» или «что б ты делал, скажи на милость, если б бабушка твоя тайно не вмешалась». В основном то касалось прошлого, про которое, так или иначе, проговаривались обе они: то мама, то баба Настя. Узналось таким образом и про некоего большого директора, какой о бабушке втайне от супруги заботился в её когдатошнем воркутинском отдалении. Какой-то второй секретарь поприсутствовал ещё в случайной бабулиной оговорке, из которой Лёка догадался, что тамошние бабушкины успехи, о которых время от времени упоминалось за семейным столом, тоже не с терриконика свалились. И теперь уже были они вполне объяснимы, как законный результат чьей-то прямой опеки.
Случались и другие оговорки, и не раз. Однако из той его жизни, оставшейся за бортом редких воспоминаний, да и то лишь о самом памятном, вроде давным-давно случившегося Карадага или нечасто выпадавшего, но крайне полезного разговора с умным отцом, немного чего осталось для выявления им искомых сущностей. Всё это мало теперь интересовало Лёку. У него была цель, и он к ней правильно стремился. Остальное – пустая порода, отвал, из которого и насыпаются те самые никому не нужные терриконики. В другой же, нынешней жизни всё более и более важным словом становилось для него отцовское, несмотря на не слишком тесное общение их внутри каляевских стен. Если так уж глянуть, то и поговорить-то толком было негде. Оба, начиная любой разговор, невольно вздрагивали, когда в прикрытую в спальный кабинет дверь внезапно с тем или иным пустяком вламывалась мама, подозрительно кося глазом сразу на обоих. Или посредством быстрого двойного стука внезапно уже по эту сторону двери возникала Анастасия Григорьевна, и тоже с пустым, будто нарочно придуманным вопросом ни про что – за тем, наверно, чтобы на всякий случай надломить и так хрупкое общение домашних мужчин. Может, оттого, что один ходил в любимчиках, а другой всё так же продолжал существовать в глухой, чужеватой ей непонятке – то ли по уму, то ли по отторжению кровью крови, а возможно, и по всему сразу?
Про сердце Лёка поинтересовался у отца тем же вечером, когда, окончательно уже измотанный очередной вербовкой родни против Кати, он заглянул к Моисею Наумовичу, выбрав наиболее верный получасовой промежуток.
– А что у меня с сердцем, Лёк? – самым неподдельным образом удивился Дворкин вопросу сына. – Слава богу, не жалуюсь. А в чём дело-то вообще, скажи?
После такой реакции отца баба-Настин парашют успешно лопнул, тем самым сняв одну проблему из двух. И Лёка перешёл к делу. Верней, к его завершающей фазе. Прошлый их разговор, о каком не знали Вера Андреевна и бабушка, уже состоялся. В результате о Кате Моисей Наумович узнал первым, задолго до обеих. Тогда он сказал ему «да», убедившись, что чувство у сына настоящее.