— Двадцать два. То есть там восемнадцать, по еще четверо подойдут наверняка. Если вы с Грином присоединитесь, будет двадцать четыре. А для успеха мне нужно пятьдесят.
Двадцать два. На всю огромную страну, где уже четыре миллиона рабов… Миллионы белых подписывали петиции конгрессу об отмене рабовладения, а нашлось всего двадцать два смельчака. Да и они не полностью разделяют намерения Брауна.
У Дугласа слезы на глазах. Это не о Старике, не о себе. Может, о том, как слабы люди и как нестерпимо медленно движется история, если вообще движется. Но почему же меня так заботят цифры? Разве я отказываюсь от собственных слов: «В правом деле один — это уже большинство»?
Двадцать два. А если представить себе армию — вдруг все-таки не обойдется без войны! — тогда счет уже на десятки тысяч. И негры пойдут, если их пустят сражаться в рядах. И он, Дуглас, тогда пошел бы. Но стать двадцать третьим не хочет, не может.
— Я никого не прошу, — властно отрезал Браун.
Нет, он себя обманывал, Дугласа он просил. Умолял. Заклинал.
— Дуглас, речь идет о свободе. Неужели я вам должен объяснять, как это бесценно — свобода…
Почти половину прожитой жизни Дуглас был рабом.
Но тогда рабство было рабством.
Ты — собственность другого человека. Тебя бьют, а то и забивают насмерть.
Свобода. В юности Фредерик пошел к свободе на Полярную звезду. Сбросил цепи, настоящие, тяжелые, ржавые.
Свободен ли он сейчас? Он может читать. Писать. Издавать газету. Содержать свою семью. Ездить с лекциями по свободным штатам из города в город. Ездить за границу. И разве я один? Нас, свободных негров, уже много.
Идти с Брауном — значит пожертвовать этой свободой, своей и своих соплеменников. А миллионы рабов в цепях?
Нет, Браун не может понять Дугласа. Почему он колеблется? Ведь речь-то идет не о белых, о черных!
Сколько человек пошли за Натом Тернером? Пятьдесят… Двадцать восемь лет тому назад. С тех пор многое изменилось. Разве тогда был в Америке негр, подобный Дугласу?
Этот самый знаменитый Дуглас просто боится. Как Браун учил своих сыновей не трусить? Порол. Дугласа не выпорешь. Да и своих-то не совсем научил.
«Вы хотите, чтобы ваши сыновья были храбрыми как тигры и одновременно боялись вас», — как обидно сказал на днях Уотсон. Обидно, потому что правда. Он ушел в свои мысли, не слышал последней фразы Дугласа.
— …на карту все, сделанное нами.
— А что вы сделали? Чего добились?
Тридцать лет аболиционистской пропаганды. Для Дугласа и его друзей — смысл жизни. А Брауну нужны дела. Но и дела были. Сколько людей вывели по тайной дороге из рабства.
— Дуглас, поймите, ваши друзья, нет, скажу, наши друзья прекрасные люди. Но для другого времени. Теперь пришел час бросать камни. Иначе гадину не раздавишь. Одно деяние, но такое, чтобы прогремело на всю страну, стоит сейчас больше, чем все ваши съезды, лекции, газеты…
— С этим я не могу согласиться.
— Вот вы писали в первом же номере «Северной звезды» двенадцать лет тому назад, что одна из целей газеты «ускорить день освобождения рабов». Ускорили?
— Разве можно на это ответить? А я все-таки верю в силу свободного слова, в его воздействие, пусть не сразу, исподволь. И обстоятельства хоть медленно, но меняются. Вспомните, когда начали издавать «Либерейтор», Гаррисона протащили с веревкой на шее по всему Бостону. Едва не линчевали — и не в Харперс-Ферри, в Бостоне.
Дуглас отказывается. Значит, и другие откажутся. Это люди для иных времен: накормить, переправить в Канаду беглого, собрать деньги, плакать над «Хижиной дяди Тома». «Аболиционисты чувств» — именно Дуглас их так назвал. А сам такой же.
Впрочем, может быть, он все-таки просто боится? Я верно писал в «Ошибках Самбо», что негры недостаточно смело отстаивают свои права. Даже лучшие из них. Но вот Гарриет Табмен не боится.
— Браун, я не умею сражаться. Винтовка не мое оружие. Я пытаюсь бороться с рабством тем оружием, которым я владею. И еще: я не готов для мученичества, для креста.
От хозяина Дуглас убежал за двадцать лет до Харперс-Ферри. А рабство выдавливал из себя всю последующую жизнь.
Брауну не надо выдавливать из себя рабство. Его предки — свободные белые люди. Борцы, участники революции. Он не знает, как это — выдавливать. Он не хочет выдавливать. Он хочет взорвать.
Фредерику вдруг показалось, что он понял Брауна. Наверно, все дело в мерках. Мерки к нему надо прикладывать другие. Сказочные, что ли, из тех легенд, которые так любит Дуглас, которые с такой радостью рассказывает детям. Семимильные сапоги, шапка-невидимка, заговоренный от пуль — вот кто такой этот высокий Старик. Не надо с ним спорить. Бесполезно.
— Вы в меня не верите, Дуглас?