— И что ты думаешь? — рассказывал Фатеев. — Из-под одеяла, из-за моего немца высовываются чьи-то руки, потом голова с растрепанными волосами, плечи… Девка! Голая! Представляешь себе?.. Я ее спрашиваю: «Есть тут еще кто-нибудь?..» Глупый, конечно, вопрос, но тут недолго и оглупеть, сам понимаешь. «Нету никого!» — дрожит стерва и телом и голосом. «Где его сумка?» — спрашиваю. Надо же мне хоть что-то унести отсюда. Она хочет показать и не знает как: руки-то перед собой держит, жмется. «Там висит», — показывает сразу обеими руками. И ползет на коленках к изголовью. «Пристрелить бы тебя, гадину!» — говорю ей, хотя, конечно, понимаю, что в бабу, да еще в голую, никогда в жизни не выстрелишь. Она испугалась. Поворачивается ко мне со сложенными руками, как все равно ангелица какая-нибудь, и твердит: «Не виновата, не виновата…» Ну, мне, конечно, не до того, чтобы разбираться. Сумку я схватил, а этой красотке, сам не пойму зачем, скомандовал: «Одевайся — и за мной!» Теперь-то понимаю: для устрашения, для того чтобы подумала об ответственности… Сам я тут же выскочил из блиндажа, бросаю наверх своим ребятам сумку, бегу дальше вдоль траншеи: надо же нового «языка» искать! Надеюсь, что выбежит из-за поворота, я его и встречу! Все так и вышло. Только встретили сначала меня — чуть ли не прямо в лицо очередью. Я ответил, уже падая и считая себя покойником. Но тут опять чудеса — я жив, а немца — насмерть…
— Ну, теперь разогни. — Сорокин снял рукавицу и протянул Фатееву согнутый палец.
— Да не загибаю я, в том-то и дело!
— Сказочка, сказочка, — не поверил Сорокин.
— Нет, ты дальше послушай! — пообещал Фатеев что-то еще более интересное. — У немцев, конечно, поднялся шурум-бурум, командир свистнул нам отход, я стал выбираться наверх и там слышу: «Есть «язык»!». Это наши ребята друг другу передают. Ну, радуюсь про себя, все в порядке! И до своих траншей мы тоже добежали благополучно, только одного ранило да еще командира группы слегка царапнуло. В траншее вынимаем кляп изо рта нашего пленного, и тут выясняется, что приволокли ту самую деваху, с которой я так красиво познакомился в блиндаже. Она, видишь ли, не нашла в темноте своей одежки, однако решила, что должна торопиться, и вот нарядилась в офицерскую форму своего покойного фрица. А виноват кто? Фатеев! Зачем велел ей следовать за собой, что такое задумывал? Я начал отбрехиваться, потом за миледи эту заступился, когда ее хотели без суда и следствия, и даже с командиром под горячую руку поцапался, сказал ему кое-что неласковое… Вот так и оказался я в вашем инженерно-лопатном…
— Ну что ж, если ты даже и поднаврал, то складно, — сказал, дослушав все до конца, Сорокин. — Дорога не протянулась.
— С настоящим разведчиком не пропадешь и не заскучаешь, — побахвалился Фатеев.
— И то хлеб.
III
В пехоту они пришли тогда ночью. Сразу выяснилось, что захватить немецкие позиции стрелкам пока что не удалось.
— Подождите до рассвета, — сказал с некоторым обещанием в голосе командир стрелкового батальона, к которому они обратились.
Значит, на утро была назначена новая попытка.
Они нашли землянку, в которой еще могли приткнуться у двери, ни на кого не наступая ногами. Сперва устроились двое — Фатеев и чертежник, затем втащили Сорокина и закрыли дверь. Никто у них здесь ничего не спросил, никто не обругал. Может, не заметили, может, приняли за своих, а может, эти люди и во сне жили тем, что им предстояло на рассвете, и поэтому никакие мелкие беспокойства их теперь не тревожили.
Наутро — атака.
Даже тот, кто никогда не участвовал в ней, знает, что это чуть ли не самое страшное дело на войне. А тот, кто ходил накануне в неудачное наступление и долго лежал на смертельном снегу, непонятно как оставаясь живым между покойниками, кто отползал в обиде и гневе обратно в свои окопы и в душе сознавал, что все это придется повторить сначала, тот и во сне живет неотступной реальностью: наутро — атака. Его и во сне сосет изнутри предбоевая тоска — жалостная и возвышенная в одно и то же время. И нет ему больше дела ни до чего другого.
Этим же настроением сосредоточенно-отрешенного ожидания прониклись теперь и саперы. Из них одному лишь Фатееву доводилось ходить в атаку, вернее сказать — в контратаку, еще во время отступления. Сорокин только видел, как наступали под Усть-Тосно пехотинцы и моряки. Чертежник ничего такого еще не знал и не видывал, и ему было, пожалуй, тревожнее, чем всем остальным. Молодой, как и все, исхудавший, он сидел между своими товарищами напряженно и молча, весь во власти своих тревожных дум.