Шофер распахивает перед ней дверцу. Это молодой блондин, красивый, пышущий здоровьем, одет в какую-то форму, только трудно сказать — в ливрею или военный мундир.
Эдвин усаживает ее в машину, укутывает меховым пологом.
— Ах, эта война, — шелестит она задушевно и женственно, — эта война! Поразительно! Она перевернула мне всю жизнь. Я была такой эгоисткой. Нет все же худа без добра. Какое чудо этот мир, ах, какое чудо!
Эдвин зачарованно таращит глаза.
Мурлычет мотор. К машине подбегает Марджори.
— Мама, а как отец? — говорит она. — Где он?
— Совершенно не имею представления, — говорит Элен, — но это ничего не значит. Письма теперь идут целую вечность. Ни на что нельзя рассчитывать.
— Но как же, мама…
Элен обворожительно улыбается, треплет дочь по щеке, закрывает окно — и уносится прочь.
Однако в алденском воздухе она надолго всколыхнула невидимые потоки.
— Поразительно, — говорит Эдвин жене поздно вечером за чашкой какао. Эстер варит какао не на молоке, а на воде.
— Что?
— Ее возраст.
— Что же в нем поразительного? — спрашивает Эстер.
— Вы с нею, должно быть, одних лет — а посмотреть на нее и посмотреть на тебя. — И Эстер больно уязвлена, а Эдвину, взбудораженному и растревоженному, этого и надо.
Шелковые нижние юбочки, отороченные кружевом! Блондины шоферы!
— Когда я вырасту, — сообщает Грейс перед сном Марджори, — я буду как твоя мама.
Марджори хлюпает носом у себя в постели и не отвечает.
Ложь и алые ноготки!
В полумиле от «Тополей», в комнатенке за «Розой и короной», лежит и не спит Хлоя. Грубые простыни, тонкое одеяло, пружины железной кровати проржавели, очесы грубой шерсти, которыми набит матрас, свалялись комками. Неужели так будет всю жизнь, думает Хлоя. Из открытых окон «Укромного уголка» доносится пивной смрад и обрывки песен. Там ее мать — улыбается, подает, моет, вытирает, подавляя брезгливость. Хлопают двери, орут голоса. Во двор, налакавшись пива, выскакивают мужчины, блюют, справляют нужду. По субботним вечерам, когда из Стортфорда наезжают заводские работницы, по всему двору обнимаются парочки — возня, стоны. Хлоя при свете карманного фонарика читает Библию.
«И помни Создателя твоего в дни юности твоей, доколе не пришли тяжелые дни…»[7].
А что, если придут?..
Второй раз Элен вынуждена ехать поездом, а не на машине. Бензина не хватает. Зато ее сопровождает галантный польский офицер. Он щелкает каблуками, он кланяется, он ни слова не говорит по-английски. Теперь Элен тоже одета в форму. Форма — загадочного происхождения, но мешковатое хаки сильней оттеняет хрупкую прелесть Элен. Можно подумать, она нарядилась в маскарадный костюм.
Элен бледна и трепетна, она покидает польского офицера на озадаченную Эстер и уводит Эдвина прогуляться по лесу. Где между ними происходит такая примерно беседа.
Элен. Я знаю, вы мне друг, я чувствую, что могу вам довериться. И Эстер тоже — конечно! Но когда нужно спросить совета, с мужчиной как-то… вы меня понимаете. Это ничего, что я вас так бесцеремонно утащила? Я бы ни в коем случае не хотела задеть Эстер. Я перед ней в таком долгу.
Эдвин. При ней остался поляк. Каждому свое.
Элен. Это верно. И дети при ней. Она ведь так любит детей! Эдвин, я наконец-то получила вести от Дика. Я думала, он в Шотландии, но нет, оказывается, его послали во Францию. Должно быть, по недоразумению — ну кто в здравом уме пошлет Дика туда, где идут бои? Он для этого чересчур уж интеллигент, да еще еврей. Сергей говорит, что из них получаются никуда не годные солдаты! Дик, знаете ли, раньше состоял в Союзе обета мира[8]. Я, признаться, тоже — вероятно, слишком поддалась влиянию Дикки. Я знаю, это звучит ужасно, но с тех пор, как его нет, я нашла себя. Понимаете, я тоже была социалистка. Да, да, представьте! Считала, что простой народ — это вполне разумные люди, только им не досталось такого образования и тех преимуществ, как нам, но теперь мне кажется, что они сплошь тупицы. Сергей — он, между прочим, граф — говорит, что коммунизм заведомо обречен, из-за глупости рабочих масс. По крайней мере так я поняла — мы с ним объясняемся по-французски. Оба одинаково скверно. Да, так суть в том, понимаете ли, что Дик попал в плен, а это для меня такой позор. Я знаю, он не виноват, но ничего не могу с собой поделать, невольно приходит в голову, что он нашел себе легкий выход из положения, типичный для еврея, если уж называть вещи своими именами. Такая бесхребетность, такая низость. Будет, как офицер и джентльмен, жить себе в уюте и холе до конца войны, в полной безопасности, пока мы здесь мыкаемся и сидим под бомбежками. Я даже допускаю, что с этим умыслом он и пошел добровольцем. Потому что с ним такой поступок никак не вяжется. Вы не могли бы за меня сказать об этом Марджори? Мне очень трудно вести с ней разговоры о ее отце. Знаете, ведь в ту ночь, когда она родилась, он изменил мне, — и я чуть не умерла.
У Эдвина такое просто не укладывается в голове. У Элен тоже, и она не скрывает этого.