Туповатый и хитрый Лукьяненко, которому были чужды идеалы революции и который, не будь ее, охотно стал бы сельским кулаком, сотрудничал со мной по доброй воле и весьма успешно. А Зильбер, трудящийся еврей, которому сам бог велел быть помощником комиссара, совершенно некстати заговорил со мной о боксе. (Я позабыл, как зовут их еврейского бога, а ведь учил когда-то в курсе атеизма.) Красноармеец Пинский сотрудничал, как полагается, не то чтобы охотно, но без сопротивления, потому что был сознательный и комсомолец. Но другой комсомолец, Каверин, тоже культурный юноша, мой официальный помощник, политбоец, явно меня избегал, и никакой от него информации я так и не дождался. Красноармеец Молдован заявил, что плохо говорит по-русски, хотя я точно знал, что говорит он не хуже меня. Краснофлотец Ковзун, потомственный пролетарий, сделал вид, что ничего не понял. И сибиряк Мирошниченко тоже. Хотя с Мирошниченко вроде было ясно – спецпереселенец, из раскулаченных, ненавистник народной власти. Но Косых не был ни спецпереселенцем, ни кулаком, нормальный середняк – я выяснил его социальное происхождение, – и тоже мямлил, и тоже не желал сотрудничать. Зато Дорофеев рассказывал мне много и с удовольствием – а был, как и Мирошниченко, из спецпереселенцев, и причин любить народную власть имел, прямо скажем, не больше.
Как же меня утомили за двадцать с лишним лет эти странности русской жизни. Или, возможно, жизни вообще? Ведь никакой иной, кроме русской, я жизни, по сути, не видел. По крайней мере с девятнадцатого года.
Старшина второй статьи обиделся на меня за евреев. Но я имел в виду совсем другое, прямо противоположное, совсем не то, что захотел услышать он. Я не какой-нибудь антисемит, я интернационалист. Еврей мой лучший друг Иосиф Мерман. Мой начальник по Крымскому фронту товарищ Мехлис – тоже еврей. Суровый и непреклонный, каким и положено быть коммунисту. Никакого слюнтяйства и абстрактного гуманизма. Каждому, кто заслужил, его положенная пуля. И на Крымфронте у нас был порядок, железный порядок, где каждый командир и политработник знал место и помнил о долге. Льву Захаровичу трудно теперь, после разгро… расформирования Крымфронта. Но товарищ Мехлис – нужный товарищ, а нужные товарищи необходимы всегда.
Я продолжал бывать в порту, мой пропуск, выданный самим Оськой Мерманом, позволял. Соленый воздух был полезен для здоровья, крики чаек оказывали благотворное воздействие на нервную систему. Севастопольская эпопея на ней отразилась не самым лучшим образом – я, признаюсь честно, не был человеком из стали. Ночью мне снились нехорошие сны. Неприятных ощущений добавляла рассеянная в воздухе цементная пыль. Изнуряло висевшее в небе солнце. И давили нависавшие над городом горы.
В порту мне становилось лучше. Тянувший с моря ветерок высушивал пот на лице. Я мог часами оставаться на причалах, издалека смотреть на корабли и катера. Теперь причалы были не такими оживленными, как в мае, когда меня переправляли на плацдарм. Почти отсутствовал защитный цвет, преобладали форменки и робы, но и тех стало теперь гораздо меньше. Я напряженно ловил вести из Севастополя, дожидался приходящих оттуда транспортов. Но такие случались редко. Прорваться в СОР не получалось. Путь по морю блокировала авиация, а бухты постоянно обстреливались артиллерией.
Последние увиденные мною суда прибыли вечером второго июля. Те самые тральщики, на одном из которых неделей раньше с плацдарма прибыл я. На маленьких корабликах приплыли сотни людей, почерневших, равнодушных, в изодранной непонятного цвета одежде, мало похожих на красноармейцев, краснофлотцев и тем более на командиров. Выискивая знакомые лица, я заметил среди спускавшихся по сходням какую-то женщину. Шевельнулась мысль – не наша ли Мария или Анна? Однако это была не она. Со спутанными волосами, в засаленной армейской телогрейке, она, качаясь, медленно сошла на пристань, тяжело присела и никак не могла подняться. Мимо нее с поразительным равнодушием прошло сразу несколько человек. Я не выдержал, приблизился и помог ей встать. Бережно поддерживая под руку, отвел ее к пакгаузам.
– Спасибо вам, товарищ капитан, – прошептала она, скользнув глазами по моим петлицам.
Я не стал ее поправлять и вернулся к трапам. Снова помог какой-то женщине, она благодарила, в ответ я кивал головой. В сгущавшихся сумерках мне показалось, что я вижу Зильбера, но подойдя поближе, я понял, что ошибся. И тут же в пареньке, который, поджавши раненую ногу и цепляясь за плечо идущего рядом матроса, прыжками спускался по сходням, я узнал политбойца. Протиснулся наверх, к нему и радостно схватил его за руку. Точно, это был он, почерневший, уставший, в вылинявшей грязной майке, с глубоко запавшими, но знакомыми, знакомыми глазами. Теми самыми, что удивленно таращились на меня, когда однажды после обстрела я излагал ему план воспитательной работы в подразделении и просил его о содействии.
– Каверин… Жив… – прошептал я радостно.
В его глазах опять мелькнуло удивление.