Мы снова двинулись в путь, поднимаясь выше и выше. На чуточку более сытый желудок я стал обращать внимание на пейзажи. Виды, открывавшиеся с крутизны, были невероятно красивы, особенно для меня, человека в горах не бывавшего – даже на недалеком от нас Алтае или, скажем, где-нибудь южнее Красноярска. Кавказ, когда мы ехали к Новороссийску, не считается – мы по дороге не вылезали из поезда. Теперь же я мог насмотреться вдоволь.
Дубы, сосны, ели, еще какие-то высокие деревья, возможно буки, но не знаю точно, сменяли друг друга, иногда перемешиваясь, но чаще образуя отдельные островки, различные по оттенкам листвы и хвои – это очень хорошо просматривалось сверху. Над миром царил давно мной забытый покой. Просто не верилось, что лишь несколько дней назад мы ползали под пулями среди развалин города, что еще позавчера нас запросто могли убить на перегоне из лагеря в лагерь, что где-то немцы занимаются «фильтрацией», «селекцией» и ходят с белыми повязками мерзавцы вроде Пинского. Подумалось даже – если бы не война, я бы охотно пожил в Крыму. Лучше, конечно, не здесь, а у моря. На знаменитом Южнобережье. Там ведь тоже высокие горы. И лес там не такой, как тут, а особенный, средиземноморский, я даже не представлял себе, как он выглядит.
Спокойствие в природе улучшало настроение. Я временами тихонько насвистывал «Утомленное солнце», Сеит мурлыкал под нос что-то свое, татарское. Винтовку Мухина мы, два идиота, тащили с Сеитом по очереди. Наказанный бытовик шагал, засунувши руки в карманы. Вардан ковылял рядом с ним, стараясь не отставать и не задерживать наше движение. Временами Мухин с ним заговаривал, издевательски поглядывая на меня и Сеита. Вардан не отвечал.
Но на деле бытовику вовсе не так было весело, как он хотел нам показать. В какой-то момент он не выдержал и заныл:
– Слушайте, давайте разойдемся. Не по пути мне с вами. Вы своей пойдете тропкой, я своей. Отдайте винтовку – и алга. На хера я вам нужен?
– Ты нужен родине, – сказал Сеит.
Ответ Сеита мне понравился. Бытовика же подвиг на небольшую и, следует признать, вдохновенную речь. Я и представить себе не мог, что наш взводный придурок способен на столь пространное и образное высказывание. Такое бы стоило записать и использовать в художественном произведении. Нет, я вполне серьезно.
Начал Мухин весьма торжественно.
– Дорогая и любимая наша родина, Союз Советских Социалистических Республик, – проговорил он неожиданно, вразвалочку проходя под нависшей над тропкой дубовою веткой. – Премного благодарим мы тебя за наше счастливое и такое, бля, безоблачное детство.
Мы с Сеитом переглянулись и не стали перебивать. Представление обещало быть занятным. Вардан дернул Мухина за рукав и слегка виноватым голосом попросил:
– Не так быстро, дорогой, не всё понимаю.
– Хорошо, Варданчик, постараюсь, – успокоил его бытовик.
Сеит хихикнул. Мухин ровным голосом продолжил:
– Родной и любимый товарищ Калинин, всесоюзный вы наш староста. Навряд ли вы знаете про такого хмыря, как я, зато мы про вас распрекрасно всё знаем и желаем вам всяческого здоровья и долголетия за-ради успешного соцстроительства в одной отдельно взятой стране. Ночами не спите вы с дорогим и любимым отцом, вождем и товарищем, сами знаете кем, печетесь о нашем народе и лично обо мне, красноармейце Мухине. А кто я есть такой, красноармеец Мухин?
Ну вот, подумал я тут, наконец-то мы узнаем истинную правду. Жалко, товарищ Калинин не услышит, ему бы тоже могло быть интересно. Полезно все-таки иметь представление о том, кто защищает родную страну в годину страшных испытаний. И Старовольскому узнать не доведется. И Маринке, и Мишке, и Левке.
Мухин слегка повысил голос – продолжая, разумеется, говорить полушепотом, не забывая, в чьем тылу мы находимся.
– Кто я такой, любимая наша родина?
Тут хихикнул Вардан. Мухин осуждающе на него посмотрел и торжественно ответил на поставленный вопрос:
– Потомственный уважаемый человек. Отец мой был потомственный алкоголик. Мать моя была женщина. Из потомственных московских дворников.
– Серьезное у тебя происхождение, Мухин, – вмешался тут я. – Потомственный там, потомственный здесь.
– А ты думал, салага, – осклабился он. – И вот что я, дорогая родина, от тебя поимел за всю мою нелегкую и непростую жизню? После Румынского фронта отдал душу богу папашка. Пошла по рукам мамашка. И сам я крутился как мог. Не дурак был вроде шибко грамотных. Что почем и откуда знал. Было мне в двадцатом годе целых двенадцать лет, и, пока маманя трудилась этим самым своим вот местом, я понемногу мешочничал. Хватали меня при облавах, били по разным местам, но по малолетству еще выпускали. А кого постарше, бывало, и чпокали.
Я переспросил:
– При военном коммунизме? За спекуляцию?
Переспросил, слегка поежившись от слова «чпокали», но не забывая главного – не подобные чрезмерные строгости были подлинным лицом суровой героической эпохи.