Ну вот ты и здоров, самый смелый рыцарь моего царства, кто, даже весь израненный, промчался, размахивая саблей, по стольким улицам, по стольким площадям, сказала я. Теперь ты не болен. Давай же посмотрим, на что способно выздоровевшее сердце! Если в нем, израненном, нашлось столько сил, что оно привело тебя сюда, каких же свершений от него можно ждать, когда оно здорово? Давай же, наполняй мной, пока солнце ходит по небу, каждую минуту жизни, и посмотрим, каково это. Пускай два мира, два времени, твое и мое, сливаются воедино! Перед внутренним взором моим сияют годы и годы, которые мы проведем вместе, годы, когда время ни на шаг не отклонится от нашей сказки, не обрушится на нас, чтобы раздавить, уничтожить, но примет в свои ласковые объятия, годы, когда мы будем жить в сказочной нашей избушке, и у нас родятся сказочные дети, и для всех наших друзей, стоит им только взглянуть на нас, это будет как мирная вечерняя сказка, — не какие-то там хитроумные похождения короля Матяша, не грустные истории про оставшихся ни с чем волков, про обманутых большеглазых оленей, про покинутых фей, про Янчи и Юлишку. После долгих, лишенных света годов начнется эпоха светлых времен — ведь каждое мрачное время проходит потому, что уступает место времени яркому, сказала я. Давай же руку, пойдем.
Да, да, я готов, ведь руки мои без тебя слабеют, ноги подгибаются, сердце вновь покрывается ранами, сказал он. Иду, ведь та жизнь, в которой не было тебя, это была не жизнь. Иду, сказал он, и каждый раз добавлял какую-нибудь причину, почему, собственно, нужно, чтобы он пошел со мной, и почему никак невозможно, чтобы не пошел. Но проходил день за днем, а он все так и оставался на пороге. Топтался на месте, как арестант в крохотной, размером в пару дюймов, камере, как Балинт Тёрёк[2] в Семи башнях.
Иди же, говорила я, иди, да закрой за собой дверь, иначе ветер ворвется и выдует тепло из комнаты, и проберутся, оттеснив тебя, злобные черные рыцари, похитят что-нибудь или меня похитят. Он не отвечал, лишь топтался на месте, как нерешительный странник на распутье, вокруг своей, медленно сокращающейся тени. Не говорил, мол, снаружи слишком холодно, внутри — слишком тепло, снаружи — слишком просторно, внутри же — наоборот, лишь повторял время от времени, иду, сейчас, иду, подожду только, пока погаснут на небе звезды, подожду, пока солнце воссядет на золотую колесницу, а к вечеру соблазнит луну, подожду, пока… — говорил он, но в голову ему ничего больше не приходило. И он все топтался на пороге и молчал, и растерянно смотрел в глубь комнаты, где была я, и видно было, что он и уйти не смеет, и войти боится.