Места между Тарусой и Алексином открыты давно. В разное время жили тут Чехов и Пастернак, Заболоцкий и Бальмонт, А. Толстой, играл Игумнов, десятками наезжали художники на этюды, поленовская семья устраивала спектакли в Тарусе. Ираклий Андроников жил, вез вещи из Серпухова на телеге и потерял пушкинскую трость. Хотел пощеголять в Тарусе и чуть с ума не сошел. Потом трость нашли…
Я еще застал вымирающее уже поколение старых интеллигентов, верных Тарусе десятилетиями, верных до гроба, — умерла Цветаева, умерла Надежда Васильевна Крандиевская, умер сын ее, скульптор Файдыш-Крандиевский, умер врач Мелентьев, у которого в доме двадцать лет подряд звучала музыка.
Но если раньше Тарусу знали и любили сотни людей, то Паустовский создал Тарусе всесоюзную славу, и Таруса избрала его своим почетным гражданином.
Своими ушами слышал я, как в автобусе, который встряхивало на выбоинах в асфальтовом шоссе, разглагольствовал подвыпивший тарусянин.
— Во! Видал? — говорил он, валясь на кого-то после очередного толчка. — Паустовский два мильона на дорогу пожертвовал, так? Построили шоссе. А теперь? Одни ямы… Еще, значит, два мильона давай!
Нет, не давал Константин Георгиевич миллионов на дорогу. Но благоустраиваться Таруса стала после статей Паустовского.
Популярность тарусянина Паустовского была велика. К нему в гости пытались водить даже экскурсии. Владимир Кобликов, калужский писатель, рассказывал, что выходит будто бы однажды Константин Георгиевич из бани, идет себе потихоньку с чемоданчиком, вдруг обращаются к нему приезжие люди, по виду не особенно образованные, и спрашивают: «Скажите, а где тут могила Паустовского?» И что будто бы страшно понравился Константину Георгиевичу этот вопрос и он потом любил рассказывать об этом случае.
Могила Паустовского теперь действительно в Тарусе. Над рекой Таруской. Недалеко от Ильинского омута.
А. Клитко: НЕИСЧЕРПАЕМОТЬ СЛОВА
Не раз, говоря о Юрии Казакове, отмечали его приверженность к фигурам путников, странников, к образу дороги. У него и рассказ есть с таким названием — «Странник». Да и сам он признавался, как часто толчком для замысла будущего произведения была для него та или иная поездка.
Без этой, столь неотразимо действующей на читателя черты, без вечной жажды новых впечатлений Казаков, наверное, не был бы Казаковым. Он и творческим своим самоопределением обязан той поре, когда — на рубеже 50—60-х годов — многие вдруг сдвинулись с места, услышав зов необжитых пространств, будь то целина, или бассейны великих сибирских рек, или даже просто какая-нибудь неприметная «глубинка».
«…Отчего так прекрасно всё дорожное, временное и мимолетное? Почему особенно важны дорожные встречи, драгоценны закаты, и сумерки, и короткие ночлеги? Или хруст колес, топот копыт, звук мотора, ветер, веющий в лицо, — все плывущее мимо назад, мелькающее, поворачивающееся?..
Как бы ни были хороши люди, у которых жил, как бы ни было по сердцу место, где прошли какие-то дни, где думалось, говорилось, и слушалось, и смотрелось, но ехать дальше — великое наслаждение! Все напряжено, все ликует: дальше, дальше, на новые места, к новым людям! Еще раз обрадоваться движению, еще раз пойти или поехать, понестись — неважно, на чем: на машине, на пароходе, в телеге, на поезде ли…
Едешь днем или ночью, утром или в сумерках, и все думается, что то, что было позади, вчера, это хорошо, но не так хорошо, как будет впереди».
Это — из «Северного дневника», впрочем, нечто подобное звучит и в ряде написанных тогда же рассказов.
Однако, перечитывая некоторые из них сейчас, улавливаешь порой и другое. Словно бы некую, пусть тихую, грусть. Тоску по прочному, родному, где ты всегда желанен, принят, где ты необходим и в полной мере сознаешь эту свою необходимость.