Действительно, в основе лучших его рассказов всегда лежит какой-то подлинный случай или житейская ситуация, пусть самая элементарная, зато почерпнутая из непосредственного опыта и ценная своей достоверностью, узнаваемостью, хотя автор и не ограничивается ими. Таковы, к примеру, «Кабиасы», «Проклятый Север». Первый из них даже и по тону сбивается не то на очерк, не то на быль, а второй, хоть и организован сложнее, полифоничнее, еще более беден сюжетно. По-видимому, Казакову решительно скучно, неинтересно придумывать за жизнь что-то, чего на самом деле в ней не происходило. Зато тому, как определенное событие отозвалось в чьей-то душе, сознании, памяти, отданы все силы, всё внимание писателя, необычайно пристального вместе с тем к подробностям окружающего нас природного и вещного мира.
Он обращается с ними бережно, дорожит ими, вот еще, быть может, отчего точен, определенен, когда дело касается обстановки действия. Если герой его — заведующий сельским клубом, заглянувший по делам в соседний колхоз, обязательно будет сказано, где и у кого он остановился и на что смотрел, поджидая приятеля, из окна… И о лесе, даже случайно промелькнувшем, — какой породы деревья.
А человеческие привычки, вкусы, поступки? Герои рассказа «Проклятый Север», отдыхая весною в Ялте, ведут себя так, как свойственно именно им, приехавшим с Севера, столь неласкового в сравнении с солнечным, оживленным курортом, но и столь близкого их сердцу. Вот их суждения, характерные обороты речи, выдающие профессию (они моряки тралового флота), прошлое. И вместе с тем — отмеченные печатью определенного времени, с его психологическими приметами, которые ускользают иной раз и от записных мемуаристов.
Ничего невыгодного для персонажей писатель не утаивает. Мы сами должны решить, насколько они хороши или плохи, уловить меру объективности авторских доказательств и вытекающих отсюда нравственных оценок. Это, если угодно, принцип рассказчика. Герои его, однако, не были бы так правдивы, зримы, пластичны, изъясняйся они иным — не живым, подлинным, а условно-литературным, лишь наскоро приспособленным к определенному случаю — языком. Языком, который Казакову как раз совершенно чужд. Даже там, где он говорит от первого лица, предпочтение отдается слову, способному вместить в себя, по выражению писателя, «запах, цвет, движение».
Сейчас подобного рода прозу именуют «изобразительной», как бы указывая на ее традиционность. Но относительно Казакова, по крайней мере, нужны серьезные уточнения. Ибо, не стремясь, как правило, к обобщениям на уровне ситуации, писатель приходит к ним на уровне психологии, движений человеческой души. Здесь он чувствует себя увереннее.
Конечно, произведения, написанные в разные годы и собранные под одной обложкой, не могут быть равноценны. Но говорим мы ведь в первую очередь о зрелых вещах. Об «Адаме и Еве», к примеру, или «Ночлеге» с их смысловой многозначностью и тонким взаимодействием внешнего плана с внутренним. И о том, что с течением времени укрупняется лирико-философская основа некоторых образов писателя, скажем, Тэдди из одноименного рассказа. Заметнее проступает некая авторская «сверхзадача», что позволяет даже какую-нибудь незамысловато-шутливую историю, вроде той, которая рассказана в «Кабиасах», прочитать психологически более глубоко и объемно.
Что ж, Казакова недаром считают продолжателем чеховской традиции, имея в виду своеобразие его подхода к жизни, повествовательной манеры. Прежде всего, его внимание не столько к событиям, сколько к глубинным нравственным импульсам, заставляющим человека поступать именно так, а не иначе, к внезапным метаморфозам его настроений, не поддающимся порой логической расшифровке, но неотразимым в своей живой целостности и органичности. И конечно — свойственную рассказам Казакова редкую композиционную соразмерность и стилистическую отточенность.
Сегодня, когда о жизненном и творческом пути писателя приходится говорить уже как о завершенном, отпадает понемногу и то случайное, наносное, что существованием своим было обязано в основном инерции критического подхода к его произведениям. Все виднее, на какую высоту сумел поднять Казаков жанр рассказа, как пригодился его опыт писателям следующего литературного поколения, в частности, представителям так называемой деревенской прозы. Впрочем, если вспомнить хотя бы Г. Семенова, — не только им.
Рисовал ли Казаков суровую, неприкрашенную картину жизни послевоенной деревни или изображал героев с мятущейся душой, ищущих полноты и осмысленности существования, вел ли читателя дальними северными маршрутами, страницы его произведений были согреты огнем истинной поэзии и любви к людям. Никогда не гнавшийся за легким и быстрым успехом, он был примером по-настоящему взыскательного, подвижнического отношения к слову, истоком своим имевшего высокое представление о самой сущности писательского дела. И кажется, одно то, что он есть в литературе, уже обязывало ко многому.