– Отскочил и говорит: «Так и знай – дети у Зоси будут от меня, а воспитывать их будешь ты!..» Боже мой, зачем он это сказал?!
– Дальше.
– Я тогда, наверное, сумасшедшим стал… Когда очнулся, смотрю: он лежит, а в шее у него – отвертка…
С каждой новой фразой Михайловский всё больше терял спокойствие. Жаль мне его стало. Сейчас, когда позади остались сомнения и треволнения поисков, когда и строгий выговор потерял болезненную новизну, мог я позволить себе такую роскошь: по–человечески понять обманутого мужа и, если хотите, даже посочувствовать ему.
– Так, – говорю. – Правильно я вас понял: вы нанесли Чернышеву удар отверткой, от которого он скончался?
– Да, так…
– Куда попал удар?
– В горло.
– И он сразу умер?
То ли разгадал Михайловский мою ловушку, то ли действительно решил не врать, но ответил он с подкупающей точностью, что нет, умер Чернышев не сразу, а долго хрипел и всё пытался что–то сказать…
Эта картина более или менее совпадала с той, которую нарисовал судебный медик – иными, разумеется, словами. По его данным, Чернышев умер минут через 15–20 от острой потери крови.
Как дошел Михайловский в своем повествовании до агонии Чернышева, так вдруг голос у него окреп и волнение куда–то пропало – внешние его признаки, по крайней мере.
– Послушайте, – говорит, – гражданин народный следователь. Я хотел бы изложить свои показания сам… Понимаете? На бумаге… Вы не думайте, я же грамотный и очень постараюсь.
Поскольку по закону имел он на это полное право, возражать я не стал, сформулировал письменно интересующие меня вопросы, выдал ему бумагу, ручку и чернила, а сам занялся оформлением документации на перевод Чеслава из КПЗ Московского уголовного розыска в Таганскую тюрьму.
Был уже поздний вечер, когда дописал Михайловский последнюю строчку. Прочитал я его показания вслух (чтобы прокурор был в курсе), предложил сделать некоторые дополнения и, выяснив, что нет у подследственного ходатайств, вызвал конвой.
Увели его, и остались мы с прокурором вдвоем. Сияет моё начальство, радуется, будто и не оно вовсе объявило мне строгий выговор три дня назад.
– Поздравляю, – говорит. – Просто отлично получилось, Оленин. Были, конечно, отдельные недочеты, но в целом – на хорошем профессиональном уровне. Рад, очень рад.
– Да что вы, – скромничаю. – Ничего особенного.
А сам, как губка, впитываю похвалы и чувствую себя этаким матерым криминалистом, знатоком тайн человеческой психологии.
– И всё – любовь, – говорю. – Ведь какое сложное чувство! С одной стороны, способно оно повести человека на подвиг, сделать его героем; с другой – толкнуть на такую подлость, что хуже и не придумаешь. Слепое чувство…
Оживился прокурор. Снял свое пенсне и тычет им мне в грудь.
– Святые слова. Именно: слепое чувство… Да вы садитесь, Сережа… Вы позволите вас так называть?.. Видите ли, дорогой мой, я – юрист случайный, по прихоти судьбы. Знаете, – говорит, – Сережа, должен вам признаться, что я вам завидую. Нет, не возражайте, голубчик. Мне не стыдно сказать вам это слово: завидую. Сам я абсолютно не пригоден к следовательской работе. И даже не потому, что не имею надлежащего образования. Глубже корень, куда глубже! Нет у меня, голубчик, этого божьего дара читать в сердцах людей. Не дано. Я – говорящий прокурор, мое оружие – слово…
И пошло. И поехало. На целый час. И еще полчаса.
Был он, мой прокурор, человеком кристально чистым и искренним. И радовался он за меня от всей души.
Особой же похвалы удостоился я за топорик. Тот самый, который недавно принес Пеке огорчения физические и нравственные, а мне – строгий выговор в приказе.
То, что топорик удалось–таки приобщить к делу в качестве вещественного доказательства я, по молодости лет, считал серьезной удачей. Найденный Пекой, он в силу ряда юридических тонкостей не представлял особой ценности для следствия. Во–первых, ни Пека, ни друзья–сыщики не запомнили, в каком именно месте обнаружили его на чердаке, а, во–вторых, сам факт, что доставил его нам сын одного из тех, кто по служебному положению заинтересован в ходе расследования, едва ли делал эту улику убедительной для будущего суда. Пришлось мне немало попотеть, пока набрел я на выход из сей незавидной ситуации.
На утреннем допросе предложил я Михайловскому рассказать, каким предметом расчленил он труп Чернышева, и когда услышал, что охотничьим топориком, то сдернул со стола газету и попросил его указать, какой из четырех топориков принадлежит ему.
В присутствии понятых Михайловский безошибочно выбрал тот, который Пека нашел на чердаке. Оставалось выяснить, как он туда попал, что я и сделал.
– Где вы его хранили последнее время? – спрашиваю.
– Закопал на чердаке.
– Во что закопали?
– В шлак.
В совокупности с протоколами судебно–медицинской и химической экспертиз, установивших, что на топоре имеются следы крови, а частицы, застрявшие в обухе, идентичны частицам шлака, находящегося на чердаке, – в совокупности с этими данными, опознание топорика Михайловским исключало у будущих судей повод для колебаний.
Похвалил меня и Комаров. Странно как–то похвалил.
– Изрядно получилось, – говорит.