Приехав через два дня в Бостон, Бродский дал мне письмо Собчаку, предложил прочесть и как можно скорее отправить в Петербург. Я попросила разрешение сделать для себя копию.
Вот это письмо.
...С сожалением ставлю Вас в известность, что мои летние планы сильно переменились и что, судя по всему, навестить родной город мне на этот раз не удастся. Простите за причиненное беспокойство и хлопоты; надеюсь, впрочем, что они незначительны.
Помимо чисто конкретных обстоятельств, мешающих осуществлению поездки в предполагавшееся время, меня от нее удерживает и ряд чисто субъективных соображений. В частности, меня коробит от перспективы оказаться объектом позитивных переживаний в массовом масштабе; подобные вещи тяжелы и в индивидуальном.
Не поймите меня неверно: я чрезвычайно признателен Вам за проявленную инициативу. Признательность эта искренняя и относящаяся лично к Вам; именно она и заставила меня принять Ваше приглашение. Но боюсь, что для осуществления этого предприятия требуются внутренние и чисто физические ресурсы, которыми я в данный момент не располагаю.
Бог даст, я появлюсь в родном городе; видимо, это неизбежно. Думаю, что лучше всего сделать это в частном порядке, не производя слишком большого шума. Можете не сомневаться, что Вы узнаете о случившемся одним из первых: я поставлю Вас в известность, возникнув на Вашем пороге.
Глава XXIII
ПОСЛЕ ДОЛГОЙ РАЗЛУКИ
Приезд в Штаты самых близких друзей юности – Наймана и Рейна в 1988 году – был для Бродского важным событием. Ведь в 1972 году, расставаясь, все трое были уверены, что навсегда. До середины восьмидесятых их встреча казалось невозможной.
В Америке Бродского окружали «западные интеллектуалы» и клубился рой новых эмигрантских приятелей и почитателей. Но по-настоящему близких людей, кроме Барышникова, Лосевых и Алешковских, у него, мне кажется, не завелось.
И очень немногих здесь он мог спросить: «А помнишь?»
С «ахматовскими сиротами» была связана вся его молодость. Никто, как они, так тонко и остро не чувствовал его и его стихи... Про Рейна, например, он говорил: «У Женюры абсолютный слух».
После шестнадцати лет разлуки Бродский в Рейне не разочаровался. Он говорил, что «с Женюрой все в порядке, как будто мы виделись с ним на прошлой неделе. Он такой же, только глуше и мудрее». На вопрос: «А внешне?» – сказал: «Конечно, постарел... но это прошло через первые пять минут».
Полгода спустя Рейн приехал снова, на этот раз с женой Надей. Мы знали, что Рейн женился, но никто из нас ее раньше не видел. Надя вспоминает, как они с Женей впервые пришли к Бродскому на Мортон-стрит. Она, естественно, волновалась – этот первый визит был чем-то вроде смотрин. Бродский, по ее словам, казался нервным и напряженным – не ожидал, что она так молода (ей только что исполнилось тридцать), и не был уверен, какой взять с ней тон.
Иосиф сразу предложил выпить, но в доме была только бутылка виски, и Надя сказала, что не пьет ничего крепче вина. Это не способствовало разрядке. Иосиф словно отгородился от нее воображаемой стеной. Они с Рейном выпили, и Бродский сказал:
– Женюра, погуляй по комнате и выбери себе подарок.
– Женька, не прогадай и возьми вещицу покрупнее, – сказала Надя.
Бродский фыркнул, стена дала трещину и рассыпалась.
Потом он показывал им Гринвич-Виллидж, и во время прогулки Надя их фотографировала.
– Оставь мне свою фотографию, – попросил Бродский.
– У меня нет ни одной, в нашей семье я – фотограф, – сказала Надя.
В книге Волкова «Диалоги...» написано: