Прочтение «Подражания итальянскому» как свидетельства поэтической ответственности во многом перекликается с фрагментом «Напрасно я бегу…» – страшным описанием неспособности поэта убежать от соблазна и ответственности за свои грехи, которые гонятся за ним в его странствиях по пустыне, словно лев, жаждущий свежей крови[250]
. Тоддес приводит весьма убедительный анализ многочисленных параллелей между образным рядом и языком стихотворений «Напрасно я бегу…» и «Подражание итальянскому»; однако, по его мнению, эти связи служат персонификации зла[251]. На мой взгляд, эти параллели достаточно ясно говорят о том, что Пушкина в Каменноостровском цикле более всего занимали не вопросы абсолютной нравственности, но проблемы поэтической ответственности, этика поэтического призвания: «…какое дело поэту до добродетели и порока? разве их одна поэтическая сторона», – написал однажды Пушкин[252]. «Напрасно я бегу…», где запечатлена попытка побега к необитаемым сионским высотам и муки, следующие за этой попыткой, перекликается с побегом в пустыню и мучительным воскрешением в «Пророке» не в меньшей степени, нежели «Подражание итальянскому», где описывается самоубийственное погружение Иуды в ад и омерзительное возвращение к жизни, венчающееся триумфом художника, ведь он отмечен обжигающей печатью поэта-пророка[253]. Для Иуды в «Подражании итальянскому», как и для Пушкина в «Напрасно я бегу», возможности убежать нет.Таким образом, мы видим, что Иуду в центральном стихотворении Каменноостровского цикла можно рассматривать двояко. С одной стороны, он предатель и плут, «продающийся» мирским властям; с другой – художник, творец собственной судьбы, принимающий всю ответственность за свои действия. Эта двойственность занимает центральное место в пушкинском цикле и в его пытливом анализе собственных поэтических поступков; она также выражает его амбивалентное смятение и смешанное с чувством вины восхищение пожертвовавшими собой декабристами (подобно Гамлету или подобно Христу? нелепо или артистично?), в чьих деяниях он сам не участвовал. Через весь Каменноостровский цикл подспудно проходит настойчивый вопрос, чем, с учетом несвободы Пушкина в данный момент, служит его стратегия честолюбивого подражательства: приемлемым и достойным уважения способом поэтического самовыражения – легитимным средством завуалированного протеста – или же признанием своего поражения перед властью, позорным эквивалентом пособничества, послушания, предательства?
За пределами Каменного острова: забвение и поэтическая загробная жизнь («Я памятник себе воздвиг…»)
В восторженной критической статье (опубликованной анонимно в «Современнике» в 1836 году) о сборнике стихотворений В. Теплякова, Пушкин следующим образом размышляет о подражании молодого поэта Байрону:
Талант неволен, и его подражание не есть постыдное похищение – признак умственной скудости, но благородная надежда на свои собственные силы, надежда открыть новые миры, стремясь по следам гения, – или чувство, в смирении своем еще более возвышенное: желание изучить свой образец и дать ему вторичную жизнь.