Получив такой «твердый» предмет из рук Пушкина, русская литература могла потом пристально и напряженно, как странный экспонат, разглядывать его в мире Гоголя, сделать его социально значимым в произведениях шестидесятников, свободно оставлять его в любой момент ради сфер более высоких у Достоевского, смогла обсуждать истинность или фальшь окружающего в романах Л. Толстого, дать колеблющийся облик предмета в его спонтанных проявлениях в текучем потоке бытия в прозе и драме Чехова.
Тот тип видения предмета, который получил наибольшее развитие в русской литературе XIX века, восходит к Гоголю; это отметил еще А. Григорьев, говоря о многообразном анализе феноменов окружающей действительности, который от него «ведет свое начало»[260]
.Различные сферы предметного мира представлены у Гоголя в некотором единообразном виде.
В пейзаже выделяется что-нибудь причудливое, например «береза, как колонна». То же – в урбанистическом пейзаже: дороги – «как фортепьянные клавиши». Ландшафт странен в целом: «Как пошли писать, по нашему обычаю, чушь и дичь по обеим сторонам дороги». Интерьер тоже заполнен какими-то странными предметами: у Коробочки часы шипят так, «как будто вся комната наполнилась змеями»; дом Ноздрева – вообще музей ненужных вещей: каждая чем-нибудь необычна, и все вместе создают впечатление настоящей кунсткамеры. Необычна в гоголевском мире и еда, гастрономия. Индюк величиной с теленка и ватрушка с тарелку и, напротив, лимон «ростом не более ореха», какой-то фрукт – «ни груша, ни слива», ни иная ягода; мадера на царской водке и т. п. – так что кошка, которую, по словам Собакевича, ободрав, подают у губернатора вместо зайца, не выглядит большой неожиданностью на фоне этих удивительных гастрономических натюрмортов.
В портрете – также господство нетривиальных признаков. Хозяин лавки выглядит так, что «издали можно было подумать, что на окне стояло два самовара», грязные ноги у девчонки похожи на сапоги; множество необычных черт в известнейших портретах помещиков из «Мертвых душ».
Многие предметные картины начинаются с географического описания, исторической справки, сообщений о мнениях местных жителей и т. п. (см. начала «Тараса Бульбы», «Невского проспекта», «Мертвых душ»).
Вся эта добросовестная обстоятельность своим пристальным вниманьем к внешним формам предмета, акцентированием всего необычного, экзотического, редкого являет собою подход с позиций своеобразного литературного этнографа, который наблюдает некий необычный мир и пытается подробнейшим образом его запечатлеть. Не случайно гоголевские приемы оказались так ко двору авторам «физиологий» с их задачами социальной этнографии. В гоголевских описаниях делается все, чтобы показать необычность, удивительность каждого предмета; уже здесь начинает рождаться впечатление необычности изображенного мира в целом.
Но оно все время усиливается еще с другой, количественной стороны – постоянно ощущается стремление показать, продемонстрировать как можно больше реалий изображаемого мира, пользуясь всяким поводом.
В «Мертвых душах» ни одна из реалий, которую хотя бы краешком захватывает в своем развитии фабула, не упущена и не оставлена втуне – достаточно вспомнить знаменитые описания обиталищ Коробочки, Плюшкина, Манилова, кушаний на балах, вечеринках, в трактирах, деталей внешности и туалета всех персонажей великой поэмы.
Однако Гоголь применяет специальный прием, который необычайно расширяет рамки изображаемого мира, включая в него огромный дополнительный вещный (и не только вещный) материал. Например, речь идет о платье, про которое предполагается, что оно «как-нибудь прогорит во время печения праздничных лепешек со всякими пряженцами или поизотрется само собой». Сообщение можно было бы закончить на слове «печения» или, по крайности, «лепешек», что явствует из следующей фразы: «Но не сгорит платье, не сотрется само собою, бережлива старушка». Уточнение, что именно могло бы печься, дается к факту несуществующему. «День был <…> светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска,
Автор как бы пользуется любым, хоть чуть подходящим случаем, чтобы развернуть перед читателем еще одну картину своего мира и живописать ее.
Пушкин скупо расставляет предметы на пути своей стремительно катящейся фабулы. Гоголевский вещный мир самозначащ, его предметы имеют собственную ценность, собственную «пластическую красоту»[261]
.