Читаем Поэтика и семиотика русской литературы полностью

Вплоть до XVI века карта прочитывалась (а очень часто и создавалась) как образ мира или его части, как графическое начертание Божественного промысла. И происходило это по трем причинам: во-первых, карта фиксировала общий пространственный план, который невозможно было охватить взглядом человеку, прикрепленному к конкретной местности, с коей он связан в своем бытии; во-вторых, этот общий план земного, серединного мира может быть воспринят как целое только из позиции вненаходимости, смещенной вверх по вертикали, то есть из точки, приближенной к божественному видению; в-третьих, графические линии, создающие впечатление орнаментальности карты как целого, неотделимы в системе мышления подобиями от сакральной графической символики, которая действительно лежала в основании языка древних карт, достаточно далеких от реальности географических соотношений. К графическому символизму тяготела и общая форма карты, которая часто выглядела как нестрогий круг (вариант – эллипс), вписанный в квадрат, что неизбежно приводило к деформации картографических «тел», но в то же время ясно указывало на родство карты с сакральными изображениями типа мандалы. Поскольку старые карты содержат в себе пластическую прорисовку доминантных точек условно проецируемого пространства, в центре такой карты часто оказывается головной храм, сохраняющий в картографическом поле свое значение мистического центра [174] .

Таким образом, карта в культуре есть разновидность визуальной метафоры, и именно в этом качестве она оказалась очень интересной для литературы. Логично предположить, что непосредственным толчком, побудившим писателей обратиться к карте как – в потенции – единице эстетической, были великие географические открытия, которые стимулировали сотворение художниками новых воображаемых земель, запечатленных ими на аллегорических картах, подобных карте Страны Нежности, включенной в роман Мадлен де Скюдери «Клелия, или Римская история» (1654—1661) [175] .

Развиваясь, традиция создания карт типа Fiction породила в литературе XX века череду различных картографических образов, как карта Средиземья у Толкиена, карта острова в «Повелителе мух» У. Голдинга, план монастыря в «Имени Розы» Умберто Эко и т. д. Следует, правда, заметить, что русская литература не проявила в этом отношении такой активности, как западноевропейская. А издательская наша культура такова, что и при публикации произведений европейских писателей карты порой опускаются, в результате чего читатель получает если не вовсе искаженный, то уж определенно деформированный текст. Хотя карты типа Fiction не являются в данный момент предметом нашего исследования, необходимо констатировать, что любая карта, включена она в художественный текст или нет, пульсирует на границе схемы и рисунка. Смещение при ее прочтении в ту или иную сторону целиком зависит от точки зрения воспринимающего. Во всех упомянутых выше случаях с картой Венеции она (карта) включается в текст, минуя условный геометризм составляющих ее линий. И у Бродского, и у Кушнера мы обнаруживаем уже не собственно карту Венеции, а ее образную интерпретацию. Именно в такой, вторичной, функции язык карты становится динамичной составляющей языка русской литературы XX века, что наиболее заметно у одного из самых географизированных наших писателей – Владимира Набокова.

Набоков вполне осознанно и последовательно причисляет себя к людям с пространственным, по преимуществу, типом мировосприятия. «Признаюсь, я не верю в мимолетность времени – легкого, плавного, персидского времени! – пишет он в романе “Другие берега”. – Этот волшебный ковер я научился так складывать, чтобы один узор приходился на другой. Споткнется или нет дорогой посетитель, это его дело. И высшее для меня наслаждение – вне дьявольского времени, но очень даже внутри божественного пространства – это наудачу выбранный пейзаж, все равно в какой полосе, тундровой или полынной, или даже среди остатков какого-нибудь старого сосняка у железной дороги…» [176] . Не случайно персонажем его произведений нередко оказывается учитель географии или человек, так или иначе с географией связанный («Совершенство», «Пильграм», «Соглядатай», «Защита Лужина» и др.).

Мысль героя Набокова при чтении карты движется тем же путем, что у Бродского, Кушнера, да и у многих людей, с литературой не связанных, но видящих в карте род сложного орнамента, включающего в себя очертания предметов, животных, людей: «Лужин показал жене все очертания, которые любил в детстве, – Балтийское море, похожее на коленопреклоненную женщину, ботфорту Италии, каплю Цейлона, упавшую с носа Индии. Он считал, что экватору не везет, – все больше идет по морю, – правда, перерезает два континента, но не поладил с Азией, подтянувшейся вверх: слишком нажал и раздавил то, что ему перепало, – кой-какие кончики, неаккуратные острова. Он знал самую высокую гору и самое маленькое государство и, глядя на взаимное расположение Америк, находил в их позе что-то акробатическое» (2, 108).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Время, вперед!
Время, вперед!

Слова Маяковского «Время, вперед!» лучше любых политических лозунгов характеризуют атмосферу, в которой возникала советская культурная политика. Настоящее издание стремится заявить особую предметную и методологическую перспективу изучения советской культурной истории. Советское общество рассматривается как пространство радикального проектирования и экспериментирования в области культурной политики, которая была отнюдь не однородна, часто разнонаправленна, а иногда – хаотична и противоречива. Это уникальный исторический пример государственной управленческой интервенции в область культуры.Авторы попытались оценить социальную жизнеспособность институтов, сформировавшихся в нашем обществе как благодаря, так и вопреки советской культурной политике, равно как и последствия слома и упадка некоторых из них.Книга адресована широкому кругу читателей – культурологам, социологам, политологам, историкам и всем интересующимся советской историей и советской культурой.

Валентин Петрович Катаев , Коллектив авторов

Культурология / Советская классическая проза