ЖЕЛТОЕ, СЕРОЕ, СЕДОЕ, ДВУСОСТАВНЫЕ (ЧАСТО НЕГАТИВНЫЕ) ПРИЛАГАТЕЛЬНЫЕ: Это
— лунная ночь невозможного сна, Так уныла, желта и больна В облаках театральных луна, Свет полос запыленно-зеленых На бумажных колеблется кленах. Это — лунная ночь невозможной мечты. Но недвижны и странны черты: — Это маска твоя или ты? («Декорация»); На твоем линяло-ветхом небе Желтых туч томит меня развод <…> Знаешь что… я думал, что больнее Увидать пустыми тайны слов… («Ты опять со мной»); О, как я чувствую накопленное бремя Отравленных ночей и грязно-бледных дней! («Ямбы»); Наперекор завистливой судьбе И нищете убого-слабодушной, Ты памятник оставишь по себе, Незыблемый, хоть сладостно-воздушный («Другому»); Их не твой ли развёл и ущерб, На горелом пятне желтосерп, Ты, скиталец небес праздносумый, С иронической думой?.. («Месяц»); Желтый пар петербургской зимы, Желтый снег, облипающий плиты… Я не знаю, где вы и где мы, Только знаю, что крепко мы слиты. Только камни нам дал чародей, Да Неву буро-желтого цвета («Петербург»); Мне ль дали пустые не серы? Не тускло звенят бубенцы? Но ты-то зачем так глубоко Двоишься, о сердце мое? («Тоска миража»).
На фоне этого далеко не полного свода «предвестий» ПЗ, обнаруживающихся у Анненского, хорошо видны собственные находки Ходасевича, в частности оригинальное совмещение мотивов двоящегося «я», зеркала, странного слова и унылой желто-серости, относимой на этот раз к самому себе.
* * *
Как было сказано, в задачи статьи не входил всесторонний анализ этого позднего шедевра Ходасевича. Не говоря о широком интертекстуальном фоне ПЗ, начиная с впрямую названного дантовского[199]
, или, скажем, о работе поэта с 3-стопным анапестом и его семантическим ореолом[200], а также с пятистрочной строфой AbAAb, как бы «оттягивающей конец»[201], незатронутыми остались и интереснейшие проблемы, непосредственно примыкающие к рассмотренным. В частности, характерная техника сплавления поэтической речи с разговорной (то ли детской, то ли внутренней, ср. неужели, вон тот, тот самый и т. п.) и с до неуклюжести деловой письменной (ср. который в вызывающей анжамбманной позиции), здесь вторящая остранению «я»[202] и находящаяся в общем русле ходасевичевских опытов по прививке классических начал к тем или иным дичкам[203], и вообще целый слой инвариантных мотивов Ходасевича[204]. Нашей целью здесь было лишь показать, что экзистенциальное зеркало, отражающее драму лирического «я» Ходасевича, не одинарное, а — по меньшей мере — тройное, включающее как минимум еще две неназванные створки — толстовскую и анненсковскую[205].
«Что это было?» Даниила Хармса
[206]
Я шел зимою вдоль болота
В галошах,
В шляпе
И в очках.
Вдруг по реке пронесся кто-то
На металлических
Крючках.
Я побежал скорее к речке,
А он бегом пустился в лес,
К ногам приделал две дощечки,
Присел,
Подпрыгнул
И исчез.
И долго я стоял у речки,
И долго думал, сняв очки:
«Какие странные Дощечки
И непонятные Крючки!»
1940
I
Написанное в характерном для обэриутов жанре квазидетского стишка с двойным дном, это стихотворение Даниила Хармса открыто строится на приеме остранения (возможно, усвоенном непосредственно из классической статьи Шкловского «Искусство как прием») и обнаженном в последней строфе: Какие странные дощечки!
Для мотивировки основного тропеического хода («Загадка: крючки, дощечки — Разгадка: коньки, лыжи») привлечена маска наивного горожанина, далекого от спортивной реальности. Ею же натурализуется финальное переключение a la Козьма Прутков (типа: Читатель! в басне сей откинув незабудки, Здесь помещенные для шутки…) из пейзажно-описательного модуса в медитативный. Все это более или менее прозрачно, но выполнено, в переделах трех четверостиший 4-стопного ямба, мастерски, с не ослабевающим от строфы к строфе обновлением эффектов и даже точки зрения на вещи, а также редким у Хармса соблюдением поверхностного правдоподобия.