Эхом звучащая комбинация «домой – да мой» через прилагательное «неземной» связывает мир других пространств, полностью принадлежащий лирической героине, с полным обладанием любимым поэтом в том запредельном мире.
В предпоследнем стихотворении повторяется мотив ожидания, лирическая героиня ждет встречи в другом мире. Это, как часто упоминает Цветаева, ее любимая форма общения[89]
. Тон стихотворения меняется от терпеливого ожидания до трагедии. Печаль – ключевое слово, семантически и синтаксически связывающее большинство строк:Здесь вновь мифологические, сновидческие мотивы переплетаются с реальными образами горя и отчаяния. Хорошо известно, какой трудной была жизнь Цветаевой в эмиграции. В письме Пастернаку, отправленном за месяц до написания этого стихотворения, она упоминала трудности быта, ношу, которую ей предстояло нести до конца дней: «У меня (окружающих) очень трудная жизнь. С моим отъездом весь чертов быт на них»[90]
. И действительно, самая очевидная интерпретация двух последних четверостиший связана с беспросветно тяжелой ежедневной рутиной. Но бесправная швея из последнего четверостишия – это и образ существования поэта. Она вновь и вновь строчит слово «рабы», и в этом действии можно усмотреть связь с цветаевским определением лирической поэзии – «линия пунктиром»[91]. Замечание Цветаевой в письме, что писать стихи – все равно что время от времени умирать («и вы от стиха до стиха умираете»[92]), здесь немного изменено, смерть заменена рабством. Поэт – раб своего призвания, что напоминает знаменитые строки Пастернака, что художник – «вечности заложник / У времени в плену»[93]. Тот факт, что она вовлекает в это рабское существование адресата своих посвящений – еще одно свидетельство того, что она видит их равными.Последнее стихотворение цикла звучит настойчивым утверждением. Поскольку это утверждение превосходства существования поэта над бытием, превосходства воображаемого над реальным («Недр достовернейшую гущу / Я мнимостями пересилю» [Цветаева 1994, 2: 182]), общий тон стихотворения – торжествующий, придающий оптимистическую ноту всему циклу. Как было замечено ранее, в поэзии Цветаевой часто появляются андрогинные образы, но последнее стихотворение – это торжество женского начала как источника сокровищ поэзии:
Сочетание элементов поэтических и эротических здесь очень динамично: шаль, напоминающая о стихотворном цикле Цветаевой «Под шалью»[94]
, становится укрытием, где совершается чудо рождения, местом, дающим жизнь голосу поэта. Это гимн женскому началу и его творческому потенциалу, способному пережить и преодолеть все невзгоды существования.Лирическая героиня цикла «Провода» проходит через несколько стадий стилизации и трансформации образов. Ее личность, словно Протей, меняется от соблазнительницы[95]
, колдуньи, жертвы – к поэту, перешагивающему пределы вечности [Фарыно 1981: 43]. В последнем стихотворении женское тело выступает метафорой, образ стихов отождествляется с образом вынашиваемого ребенка[96]. Эта символика, с одной стороны, усиливает эротическую образность цикла, с другой – подчеркивает первичность поэтического начала (появление стиха на свет подобно рождению потомства).В исследовании поэзии XX века Светлана Бойм замечает, что всю свою жизнь Цветаева «нуждалась в эротической интертекстуальности […] – не борьбе за первенство, не эдиповом соперничестве с другими поэтами, но в том, что можно назвать “структурой любви”» [Boym 1991: 200]. Это замечание, безусловно, верно для многих произведений Цветаевой, адресованных равным ей поэтам, но важно отметить, что в этих стихах «эротическая интертекстуальность» почти всегда превращается в поэтический дискурс. Первичность поэтического творчества, утверждаемая в последнем стихотворении «Проводов», становится и темой цикла из трех стихотворений «Двое», продолжающего поэтический диалог с Пастернаком.