Здесь, как и в «Новогоднем» и «Твоей смерти», поэту достается роль мученика. Именно Маяковский в конечном счете страдает за грехи государства. «И тогда я […] подумал, что этот человек был […] этому гражданству единственным гражданином» [Пастернак 2004, 3: 238] – трагическая поправка знаменитого изречения Некрасова: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Прозаически спокойное и одновременно метафорическое выражение «только у этого новизна времен была климатически в крови» соотносится с использованием «кровавой» лексики, как и в цитируемом выше абзаце из «Охранной грамоты», осуждающем ролевую «зрелищную биографию» [Пастернак 2004, 3: 226–227], чтобы подчеркнуть жертвенный аспект гибели Маяковского. Сам рассказчик здесь, в отличие от «искупительницы» Цветаевой, сохраняет «метонимический» статус. Он – летописец и в этой роли изумленно взирает на развязанный государством террор. Только искусство еще способно себя защитить, отсюда и название произведения Пастернака – «Охранная грамота». М. Окутюрье отмечает, что «вся книга – заявление о свободе искусства […]» [Aucouturier 1979: 346–347] и что «Охранная грамота – не попытка оправдать искусство перед лицом времени, а наоборот – попытка защитить его от посягательств времени-поработителя и обеспечить ему путь в вечность».
Оценка Окутюрье этого произведения как «попытки защиты искусства» подтверждается как философским содержанием «Охранной грамоты» в отношении роли искусства и художника – замаскированного Рильке или театрального Маяковского, – так и самим ее названием, которое по-своему интерпретирует Е. Фарыно. Он связывает «Охранную грамоту» с подорожной:
дорожный документ, по которому путешественник получал почтовых лошадей для дальнейшего следования. Одновременно «подорожной» называется и «разрешительная молитва», имеющая письменный вид и полагаемая в гроб усопшего для его сопровождения в царство небесное [Фарыно 1989: 238, примечание 93].
Данное прочтение прозаического очерка Пастернака окончательно утверждает связь между рассказчиком из «Охранной грамоты», совершающим свой путь в мире музыки, изобразительного искусства и поэзии, и его по большей части скрытым проводником Рильке, скончавшимся за несколько лет до завершения этого очерка; здесь мы также видим интертекстуальный мост между «Охранной грамотой» и «Новогодним», написанным Цветаевой как прощальное письмо-апострофа. Пройдет немало лет до того, как Пастернак создаст «Стихотворения Юрия Живаго», но в заключительной части «Охранной грамоты» практически слышна молитва его Гамлета: «Если только можно, Авва Отче, / Чашу эту мимо пронеси» [Пастернак 2004, 4: 515].
Заключение
«Я памятник себе воздвиг нерукотворный» [Пушкин 1977–1979, 3: 340].
«Поэты – непризнанные законодатели мира» [Шелли 1998: 744].
«И внуки скажут, как про торф: / Горит такого-то эпоха» [Пастернак 2004, 1: 214].
Общий знаменатель этих цитат, охватывающих время от эпохи романтизма до Серебряного века, – утверждение о непрестанном горении и неистребимой харизме поэта. Литературный треугольник Цветаева – Рильке – Пастернак являет нам своего рода метафорическое колебание поэтов между этим романтическим идеалом и куда менее возвышенным пониманием места поэта, обусловленным тяжелыми культурно-историческими условиями в России и Европе между двух мировых войн.
В произведениях Цветаевой ощущение надвигающегося кризиса передается через мифологию вечного возвращения: поэзия бросает вызов смерти, бренный мир сменяет мир чистой поэзии, поэт, живущий вне мирского порядка и творящий, становится наследником ушедшего. Из трех поэтов Цветаева, говоря словами И. Бродского, держит такую высоту, что «взять выше нотой – не по силам», и утверждает веру в то, что «изящная словесность, помимо своих многочисленных функций, свидетельствует о вокальных и нравственных возможностях человека как вида – хотя бы уже потому, что она их исчерпывает» [Бродский 1997: 155][218]
.