Я произнесла то, что хотела сказать, потом плеснула воды на землю, вырыла глубокую яму, положила камни на дно. Когда мы возлагали цветы, издали доносился человеческий голос: муэдзин созывал верующих на молитву. Мальчик тихо уселся на месте, где я закопала камни, и начал обрывать с цветов лепестки, сыпать их себе на штаны, уставившись на нас огромными черными глазами. Когда мы уже уходили, мальчик сунул мне в руку сильно обтрепанный бутон из шелка, блекло-розовый розан, и я положила его в тот же спичечный коробок. Мы дали старухе немножко денег, и она закрыла ворота. Похоже, мальчик расстроился, что его странные товарищи по играм уходят прочь. На обратном пути я клевала носом. Иногда смотрела на отснятые фотографии. В конце концов я положу снимки могилы Жене в коробку с могилами других людей. Но в глубине души я знала, что чудо о розе – это не камешки, да и на фотографиях его не найдешь; но оно – в каждой клетке ребенка, который сторожит кладбище, этого воспетого Жене узника любви.
Освоенное пространство
Стремительно приближались длинные выходные на День памяти павших[55]
. Я вся истомилась: хочется наконец-то увидеть мой домик, мой Аламо, пусть метро туда и не везет. Великая буря разрушила метромост в Брод-Чэннеле, смыла как минимум тысячу пятьсот футов рельсов, доверху затопила две станции на Рокуэйской линии; теперь нужны масштабные восстановительные работы, замена семафоров, трансформаторов, электросетей. Ситуация, когда торопить события бессмысленно. У строителей заковыристая задача – все равно, что собрать по кусочкам мандолину, которую разбил вдребезги Билл Монро[56].Я позвонила своему другу Винчу, который заведовал неспешным капремонтом домика, и напросилась поехать с ним в Рокуэй-Бич на машине. Погода была солнечная, но не по сезону холодно, я надела старый бушлат и вязаную шапку. Коротая время, взяла в кулинарии большой стакан кофе и уселась дожидаться Винча на своем крыльце. Небо было ясное – только два-три облака дрейфовали по ветру, и я, увязавшись за ними, вернулась на север Мичигана, в другой День памяти павших, который мы провели в Треверс-Сити. Фред летал, а мы вдвоем с маленьким Джексоном гуляли у озера Мичиган. Пляж был завален сотнями птичьих перьев. Я расстелила индейское одеяло, достала ручку и блокнот.
– Я буду писать, – сказала я Джексону. – А ты чем займешься?
Он оглядел окрестности, сосредоточился на небе.
– Я буду думать, – сказал он.
– Что ж, думать и писать – очень похожие занятия.
– Да, – сказал он, – только думать – это в голове.
Джексону было неполных четыре года, и его рассуждения меня изумили. Я писала, Джексон размышлял, а Фред летал, и между всем этим было нечто общее, сосредоточенность, которая у нас в крови. Так прошел этот счастливый день, а когда солнце зависло над горизонтом, я подхватила наши вещи, заодно подобрав несколько перьев, а Джек побежал впереди, предвкушая возвращение отца.
Даже сейчас, когда отца нет в живых уже два десятка лет, а Джексон, взрослый мужчина, предвкушает рождение своего собственного сына, тот день видится мне явственно. Могучие волны озера Мичиган накатываются на берег, заваленный перьями линяющих чаек. Голубые ботиночки Джексона, его тихие занятия, пар над моим термосом с черным кофе и скопление облаков, на которое Фред, должно быть, поглядывал из кабины “пайпера чероки”.
– Как ты думаешь, ему нас видно? – спросил Джек.
– Он всегда нас видит, мой мальчик, – ответила я.
День Отца, озеро Энн, Мичиган
Зрительным образам свойственно постепенно таять в памяти, а потом внезапно возвращаться в сопровождении радости и боли, которые с ними крепко связаны: так на старомодной свадьбе за лимузином с новобрачными тянутся, громыхая, консервные банки. Черный пес на узкой полоске песка, Фред в тени шелудивых пальм, охраняющих ворота тюрьмы Сен-Лоран, синий с желтым спичечный коробок “Житан”, завернутый в его носовой платок, и Джексон, выбегающий вперед, высматривающий отца в блеклом небе.