— То-то, что один. — Дед Митроха сразу пригорюнился, глаза его потускнели. — И чего это он подругу себе не найдет? Не пойму. Уж который год — все один да один мается. Как приговоренный.
— И мне тоже дивно. Они же там, в теплых-то краях, тысячами вместе зимуют. И не выберет себе подругу? Чудно. Неужто нету свободных, не занятых?
— Паруются они не на зимовке, а весной, дома, как все птицы, — заметил старик. — Да, может, он и выбирать боле не хочет. Может, по той, первой тоскует. А?
— Может, и так. Разве их поймешь? Людей бывает не понять, а птиц — куда уж там.
Придерживая руками ведра за края, Федосья засеменила по тропе со взгорка. Старик проводил ее взглядом. Задумался… И вспомнил, что овдовели они в один год — и он, и аист. По весне, когда зацвела черемуха и белым-бело стало в островах, схоронил дед Митроха свою старуху, — тоже належалась, намучилась, бедолага, разбитая параличом. Осенью, незадолго до отлета, осиротел аист: погибла его подруга, не вернулась однажды в гнездо на скале, за рекой. Как, отчего, где погибла — никто не видел. Исчезла — и следа не осталось. То ли сама по себе умерла — от болезни какой, то ли хищник ее загубил, то ли порешил картечью заезжий охотник, свой бы никогда не тронул, а эти, налетчики, шарятся на моторках вверх-вниз по реке, сдуру да спьяну палят из дробовиков без разбора, бьют все подряд, что ни попадя. Перед тем, накануне, птицы еще ходили парой около курьи: молодые — их тоголетошный выводок — держались особняком, поодаль. А назавтра с полудня дед Митроха заприметил — один стоит аист над крутояром. Ничего худого старик сперва и не подумал. Но и на другой, и на третий день аист одиноко маячил посреди луга. Одиноким он остался навсегда… Каждую весну, в апреле или в начале мая — смотря какой бывала она, весна, — по-прежнему прилетал в родные места, однако парой так больше и не обзавелся, гнездо свое покинул и сделался бобылем-бездомником. Он жил рядом с деревней, у тихой околицы: мастерские, молочная ферма, ток были вдалеке, на другом краю. Целыми днями аист бродил на виду у людей, покружив над сопками — опускался тут же, поблизости, кормился обычно в курье — проворно хватал у берега гольянов; был доверчив, не боялся, когда бабы набирали воду из ключа; и в деревне его жалели, как жалеют на миру сирого, бесприютного, обиженного судьбой. Никто — даже балованные пацаны — не трогал его, не шарахал. Собаки привыкли к нему, и разве что какой-нибудь лопоухий щенок иногда трусливо облаивал большую диковинную птицу.
Жалел аиста и дед Митроха, а в нем — словно бы и себя самого, тоже одинокого, тоже неприкаянного вдовца. Затяжная тоска начинала губить деда, когда с морозами, перед снежным ненастьем, аист улетал далеко к южным морям и сразу пустели, утрачивали что-то очень дорогое и неотделимое от них берега реки, луговина, камешник около курьи. Трудно, не одну неделю старик привыкал к тому, что аиста нет за околицей и нигде поблизости и что вернется он теперь не скоро. А со второй половины зимы принимался вычислять, сколько же дней остается до прихода тепла, и, перенося свои болячки, не то чтобы суеверно, а просто так, житейски, с какой-то детской наивностью загадывал: вот ежели прилетит, опять вернется аист в их долину — значит, ему, деду Митрохе, жить еще одно лето, а то — и годок. Он даже убедил себя, что это — е г о аист, больше ничей, что это, быть может, — сама е г о живая душа, воплощенная в чернокрылой молчаливой птице… Оттого-то старик всегда с таким нетерпением, тревогой и сдержанной болью ждал прилета аиста и потаенно радовался ему. Дождался и нынче. И заново проникся верой в то, что дни его, Митрохины, на этом свете еще не вышли, не иссякли…
Несколько раз приносила соседка воду из ключа, а старик все сидел на скамейке и наблюдал за аистом — как бы караулил, оберегал его. Пора уже было и обедать, но старик в избу не шел, забыл про еду. Да и какой обед — одному? Кусок не прожевать, не проглотить — в горле застреет.
Прибежала из яслей Ефросинья — запахнута большим пестрым платком поверх зеленой кофты, щеки горят, будто натертые брусничным соком, глаза по-собольи маленькие и черные, взгляд шустрый, с хитрецой.
— Чего посиживаешь, дед?
— А так… Вона, аи́с наш прилетел. Ишь похаживает какой гордый. — Счастливая улыбка опять омолодила лицо старика.
— Нашел чем любоваться, — хмыкнула Ефросинья. — Не ангел небесный. Прилетел — да и ладно. Будто он тут первый год… Пошли, некогда мне. Покуда ясельная орава спит, щи похлебаем, а то, поди, уже перепрели в печи.
— Доставай там, готовь на стол, я счас…
Ел дед Митроха равнодушно, вкуса еды не ощущал и все поглядывал в окно, на аиста, пока тот не взлетел и не скрылся за поворотом реки, за скалой.
— Подался куда-то, — задумчиво проговорил старик. — Может, подругу себе хоть нонче найдет. Из молодняка, который подрос… Это уж мне — одному век доживать. А ему — зачем? Ему бы — и подругу верную, и новое гнездо.