Всю ночь у Володиного изголовья горел, беззащитно мерцал печальный каганец, освещая его бледное лицо, и сидели в слезах тетка Пелагея, баба Хивря, Юркина и Танина матери. То уходили, то приходили соседки… Долго всхлипывала в курене Дуняша. Наконец уснула. А Юрка с Ванькой не шли в курень. Страшно было забираться в его мрак, зная, что совсем близко, в нескольких шагах за стеной, лежит покойник. Но еще страшней представлялся Юрке завтрашний, погребальный день, когда человека, — который еще вчера ступал по этому двору, ходил рядом с тобой, дышал, разговаривал, смеялся, мечтал стать капитаном океанского парохода, объехать жаркие страны, увидеть неведомые, далекие острова, — на веки вечные зароют в землю… И все. И его не станет. И уже не будет никогда…
Юрка прилег на соломе возле куреня, укрылся старой, пропитанной потом и дымом, фуфайкой и смотрел в темное-темное небо с такими чистыми, яркими звездами… Володя их свет уже не видел. Не видел он и того, как одна большая звезда вдруг сорвалась, упала с непостижимой высоты, пронеслась по небу и у самой земли погасла…
Юрка все еще колебался: зайти к деду Мирону или нет? Вроде бы ни то, ни сё — забежать на минуту, сказать «здрасьте» и тут же откланяться: извините, мол, — некогда. Может быть, и нет никакого смысла отягчать изможденную, остывающую душу воспоминаниями о войне. Что это даст, кроме страданий? Но и не зайти после того, как столько лет не был здесь и столько верст проехал до Устиновки, не проведать, не повидать старика на исходе жизни — тоже не дело. Не просто — неблагодарно. На предательство похоже.
Расплывчатая, хлипкая тень помаячила в оконце. Верно — дома дед Мирон, где же ему быть. И Юрка зашагал к порогу. Из сеней вылетела рябая курица и с громким кудахтаньем унеслась в соседский двор, за кусты: не иначе — шкодничала у деда. В тесных полутемных сенцах Юрка запнулся о пустое опрокинутое ведро, — оно загремело, покатилось по земляному полу. Поднял его, поставил в угол. Под ногами разглядел рассыпанную пшеницу. Ну точно — втихую забралась к деду рябая воровка и поживилась из ведерка остатками зерна. Надо было поддать ей пинка, чтобы впредь не совала нос, куда не дозволено.
За низкой покосившейся дверью, неумело обитой ряднушкой, послышался отрывистый кашель, и хриплый голос вяло спросил:
— Хто там?
Приоткрыв дверь, Юрка заглянул в хату:
— Можно?
После некоторого молчания ему ответили:
— Заходь… якщо добрый человек.
Юрка вошел, снял фуражку.
Дедова, казалось — допотопная мазанка, — такой ее Юрка и помнил, — состояла из единственной комнаты. Низкий потолок держался на кривом некрашеном сволоке. В разных местах потолка расплылись бурые пятна: плохо защищала от снега и дождя, вовсю протекала крыша. Слева, у бокового окна, стояли облезлый кухонный стол и две табуретки. Правый глухой угол занимала русская печь, между нею и стеной зиял узкий за́печек, — там хоронились кочерга на длинном держаке, рогачи, метла, кувшины, казан и разный хлам. Гнутой спинкой к печи приткнулась железная кровать, прикрытая серым, похожим на шинельное сукно, одеялом. С краю кровати, опустив на глиняную доли́вку[9]
босые ноги, сидел старик — сухой и согбенный, с белой головой и белой короткой бородой, в черной ветхой рубахе, которая мешком обвисла на плечах. Едва узнал в нем Юрка деда Мирона.— Цэ хто? — немного распрямился старик.
— Свои.
— Хто «свои»? Щось голос не узнаю. Зовсим погано чую… Хлопец якой-то, га?
— Да конечно — не дивчина. — Юрка подошел к старику поближе. — Здравствуйте, дедушка Мирон.
— Здоров, здоров… Ты хто ж такой?
— Юрка я… Вы меня, наверно, забыли, не помните.
— Якой Юрка?
— Степной, сосед ваш.
— Сусед? — бесцветные, не выражающие ни любопытства, ни удивления глаза остановились на Юрке. — Нема у меня такого соседа… нема.
— Не теперь, а раньше — во время войны, при немцах… Володю помните?
— Шо ты сказал?
— Ну того Володю… которого миной убило, когда пасли череду.
— Палажкиного? — напрягся старик. — Помню. Як же не помнить. И доси мучаюся за Володю. До гроба буду мучиться. — Старик безысходно вздохнул. — А ты звидкиля знал Володю?
— Да мы рядом жили, через хату от вас. И я тоже ходил с вами подпаском. Всего два дня, правда, но ходил… А Володе вы еще постолы шили. Помните?
— Так-так, — привстал старик, и слабый отсвет чего-то далекого, позабытого затеплился в его бесцветных глазах. — То цэ ты, Юрко? Подпасок мой? От, господи… А мамку твою звали…
— Людмилой.
— Ага, Людой. Так-так, споминаю. Я и справди думал, що забыл вас, а от бач — не забыл, зараз и спомнил… От господи, твоя воля! — шаркнул старик по доливке голыми пятками. — То ты такой парубок вырос? Идем до свету, а то погано бачу тебя, очи зовсим негодные зробились. — Опираясь на Юркино плечо, старик подвел его к столу, усадил на табуретку, сам, хрустнув костями и часто дыша, сел напротив, боком к окну. — Теперь бачу… Солдатом стал? Все воюете. Ни конца тому нема, ни краю.
— Пока только службу несем.