— Я помню своё детство. Не так, дети, было в моё время. "Волнореза" этого не было ещё, и мы купались, где вода мутна и грязна. Но и тогда были довольны, даже пожалуй, больше, чем теперь; что-то в том было другое. Теперь нас ожидает закуска, уха, самовар, а тогда кусок чёрного хлеба, уверяю вас, дети, казался вкуснее…
Он замолчал и задумчиво продолжал одеваться. Мы сидели уже одетые, и оттого, что он нам говорил, чувствовали себя как-то ближе к нему. Чем решительнее он сбрасывал с себя годы мужества, возмужалости, юношества, чем больше он становился мальчиком, тем более мы понимали и любили его. Какое чудесное у него было детство, такое привольное, полное приключений.
— Измельчала жизнь, — с грустью продолжал он (и мы верим ему, что действительно измельчала), нет ни мужества, ни подъёма, ни смелости теперь у детей. Всё идёт уже иначе, по вылощенной, чистенькой дорожке. Характер, порыв у детей уничтожается так же, как выкуривается дурной запах.
Хотелось мне спросить у него, почему он сам нас так воспитывает, но не хватило смелости.
— Он бы спросил, — промелькнуло у меня, — а я боюсь.
У Коли разговор отца вызвал что-то другое — и он произнёс:
— Я, папа, вот что хотел спросить у вас: существуем ли мы, или нам это кажется? Мы, папа, с таким странным мальчиком познакомились, что вы бы удивились.
И пока отец одевался, Коля стал рассказывать всё, о чём нам говорил Алёша.
Папа задумался. Мы ждали.
— Нет, не знаю, — ответил он, наконец, и черты его выражали печаль теперь. — Не знаю ответа. Эти вопросы трудные, и никто из людей не мог их решить. Об этом лучше не думать. Вот видите, — с жаром продолжал он, — в наше время было лучше. Таких вопросов не было у нас и быть не могло. Здоровы мы были, как львы, и как львы жили. А какое дело льву до того, живёт ли он или ему только кажется, что он живёт?
Мы слушали, став вдруг грустными, пришибленными. И отец не знает, существуем ли мы, — не знает, отец ли он нам?
— Мальчик, действительно, интересный, — произнёс отец. — Так ты, Коля, говоришь, что он живёт в нашем доме? Бедный он? Я подумаю о нём.
Андрей поднял якорь и мы поплыли к Волнорезу. Я сидел и думал о том, как хорошо будет, когда я увижу Алёшу и расскажу ему, что отец заинтересовался им. Казалось мне, что когда я увижу, как Алёша живёт, — наступит какая-то разгадка, без которой душа моя никогда не успокоится. Хотел ли я его любить или вырастало и крепло чувство, какое я испытал к нему на горе, когда впервые услыхал его голос? Тихий восторг овладевал мной. Рисовалось мне, что я с ним один в целом мире, и сознание нашего одиночества претворялось у меня в странную радость, в блаженное содрогание души. Пред моими глазами вырастал мёртвый лес и светло-зелёная трава росла повсюду… И всё молчит кругом, и всё тихо. Где начало леса? Невыносимое сияние внутренне окружает меня, и кажется что ещё миг — и я не выдержу блаженства и упаду. Где Алёша? Он сидит на траве, окружённый опавшими листьями, и теперь не Алёша, а эти бедные опавшие листья, как то чудно разрешают мою душу.
— Я должен один пойти к Алёше, — решил я, — непременно один…
Мы уже подъезжали к Волнорезу. Мать стояла возле лестнички и поджидала нас. Папа махнул ей рукой. Уха уже была готова, и все мы, жадные, голодные, набросились на закуску. Даже разговаривать не хотелось. Отец ел, запивая каждый глоток вином, и обед на острове прошёл в полном и торжественном молчании.
Движение на Волнорезе уже ослабевало. Подъезжали только рыбаки и, проходя мимо нас, с любопытством оглядывали нашу группу. С некоторыми папа был знаком, останавливал их, угощал вином, табаком, и скоро нас окружила кучка людей с коричневыми лицами, которые пили, ели, слушали. Жара спадала. Потянуло предвечерним ветром.
— Славно здесь, — произнёс отец, мирным взором оглядывая море, и как бы призывая его в свидетели, положительно чувствуя себя юношей.
Мама слабо улыбнулась, но подала голос за отъезд домой. Мы слабо запротестовали и умоляюще посмотрели на отца.
— Погуляем ещё, Лиза, — говорил он, — детям не хочется уезжать…
Ещё полчаса были спасены, но солнце неумолимо спускалось за невидимой горой и славному дню приходил конец.
— Однако, всё-таки пора, — особенно произнёс отец, глядя на горизонт, — и сразу этим холодным, деловитым голосом он отдалился от нас и стал тем, чем был ежедневно: взрослым, серьёзным человеком, которого нужно бояться, слушаться.
— Пора! — произнесла мать, и все мы засуетились.