В политических и жизненных путях этих людей не было того ощущения вакуума, который ощущал перед смертью Робеспьер в книге Карлейля[421]
. Там в месяце термидоре на полях волнуется под солнцем спелая пшеница, а сзади громыхает Конвент. Робеспьер Карлейля, твердо державший в своих руках нити событий, свою собственную судьбу определяет путем углубленных размышлений, исполненных презрения, беспомощности и усталости. В «Оливере Кромвеле» Луначарского[422] тоже чувствуется такая опасная пустота, проявляющаяся в мертвых точках, когда герой предается в руки судьбы, но этот Кромвель, которого Керженцев[423] назвал контрреволюционером, все равно ест свою яичницу, цитирует Библию и рубит головы одну за другой с какой-то крестьянской сноровкой и простотой русского революционера. Эта непосредственность и простота русского революционера строится главным образом на коллективных ощущениях и интересах народных масс и на глубоком осознании движения и неколебимой уверенности в правильности ориентации. Пространство этих умов устроено пуритански просто, их интеллектуальные фигуры кажутся черными, костлявыми и мрачными, как тени горняков в глубинах Донбасса. По сравнению с женственным, мягким, эротичным и чувственным смятением урбанизированных столиц, по сравнению с тяжелой бархатной, богатой и аристократичной, гобеленовой тканью европейского интеллекта, сотканного под влиянием традиции упоения формой, эти русские революционные конструкции кажутся постройками простыми и монументальными, в них нет ничего сенсационного с точки зрения европейского декаданса.Это не сентиментальное фосфорное свечение последней игры воображения, здесь преобладает радость осознания правильно выбранного направления, это непосредственная простота русского мужика, который знает, что он хочет. Могучий русский мужик, сидящий в каждом из этих людей, издевательски прищелкнул языком, почесал в затылке и очень по-русски плюнул на все это европейское шарлатанство со всеми его скандалами и глупостями.
— Да что, в самом деле! Мы знаем, что нам надо, где мы находимся и куда идем! Мы врезали прикладом по кумполу банкирам! Мы добили аристократию, феодалов и помещиков! Мы разделили русскую деревню на три слоя: на кулаков, середняков и бедняков! Вместе с беднотой мы добьем кулака, этого жуткого русского клопа! Нам надо электрифицировать Россию! К чему нам европейские войны?
Пусть себе банкиры на Западе воюют, а мы с нашими конниками и нашими батареями перейдем через Гималаи и освободим Индию! Мы перебили царских генералов, мы разрушили Китайскую стену, и сегодня наше знамя вьется над Пекином. Известно, что это значит! Мы завоевали одну шестую часть земного шара, остается завоевать еще пять шестых, заново перепахать землю, и готово дело!
Очень просто и очень ясно! И вот что невольно думается человеку, проходящему по залам Музея Русской Революции, при виде фотографий и имен множества русских людей, которые жертвовали своей жизнью ради осуществления этих тезисов в глубокой уверенности, что их жертвы нужны, крайне необходимы для улучшения судьбы русского народа. Существуют часто повторяемые сентиментальные, туманные фразы о человечности, о человечестве и об обязанностях человека по отношению к человеку. Эти фразы разводят водой до абсолютно слюнявого барочного состояния (в ницшеанском смысле resantiman)[424]
, доводят себя до какого-то псевдохристианского мистического перевозбуждения и начинают глотать слезы, фарисейски закатывая глаза и сокрушаясь о страданиях ближнего. Толстой и Достоевский проповедуют высшую, сверхчеловеческую пассивность и страдание. Клодель и Генон[425] — упомяну только этих двух современных католиков — пишут поэмы свободным стихом и драмы на тему, предложенную Жорж Санд: «люби и прощай!».Но существует и другая логика, тоже построенная на боли и страдании, и те, кто ее придерживается, не пишут свободным стихом и не создают пьес на этические темы, они смотрят на вещи ясно и логично, без сентиментов.
— Если правда, что при Николае I удушено в крови пятьсот бунтов крепостных, если правда, что при Николае II уничтожено несколько миллионов человек на фронтах между Львовом и Порт-Артуром, то из этих фактов следует другой, неоспоримо логичный вывод, в принципе отличный от проповеди пассивного страдания, провозглашаемой Толстым и Достоевским, и этот вывод требует, чтобы человек сопротивлялся злу путем коллективной организации масс. Эта коллективная организация опровергает анархистский тезис Реклю[426]
«я не верю, что прогресс — аксиома» и противопоставляет ему свое политическое и партийное кредо: «мы не верим, что страдание — аксиома, мы знаем, что страдание можно прекратить!».