Правильно по отношению к корреспонденту, и к его соотечественникам, и, с поправками на иное историческое наследие, к европейской художественной молодежи 20-х годов. Например, к Мирославу Крлеже. Это, в сущности, тот же Эдмунд Уилсон (они, кстати, почти ровесники, один родился в 1893 году, другой — в 95-м), да, собственно, псевдонимов у него в этом смысле может быть много. Разве что левые убеждения были прочнее, романтические иллюзии продолжительнее — возможно, до самого конца жизни сохранялись.
Так стоит ли удивляться тому, что не восторженный юноша уже — зрелый тридцатилетний человек, и к тому же сделавший себе уже некоторое имя не только дома, но и в Европе, бросает окрест себя, будь то Красная площадь или деревня на севере России, влюбленные и уже поэтому пристрастные взгляды? Стоит ли издалека дивиться близорукости, дивиться и негодовать по поводу таких примерно наблюдений: «В Москве мне случалось видеть нищих, которые, не выпуская изо рта папиросы и не переставая жевать кусок хлеба, густо намазанный икрой, тянут извечный православный русский, он же цыганский, припев: „Подайте, люди добрые!“. Я всегда был противником фейерверков и бенгальских огней, но если вы сегодня путешествуете по России и если у вас, как у гоголевских героев, мясной фарш стоит в горле, то вы не сможете согласиться с корреспондентами европейских газет, утверждающими, что Россия умирает от голода. На станциях между Ярославлем и Якшангой я видел на огромных серебряных подносах такую массу жареных рябчиков, что казалось, будто их кто-то буквально загребал лопатой».
То есть, и дивиться, и негодовать можно, конечно, но лучше все-таки вспомнить, что советскими молочными реками в кисельных советских берегах плавали, случалось, и люди куда более зрелые и авторитетные, чем Мирослав Крлежа. Например, Бернард Шоу и леди Астор.
Так что мне хотелось бы надеяться, что читатель этой книги, особенно молодой, не воспользуется преимуществами исторического знания и опыта и не осудит автора за близорукость, ибо это не его персональный ущерб — это зрительная аберрация времени.
Но вот что занятно. Если советские берега влекли даже таких положительных, а то и консервативных по своей природе людей, как, допустим, Уэллс или Ромен Роллан, то особенно притягателен должен был быть коммунистический эксперимент с его энергией разрушения художественному авангарду. Он ведь тоже рвал в клочья Пушкина и Рафаэля, крушил по призыву вождя итальянского футуризма Маринетти музеи и библиотеки. И действительно, ЛЕФ — это не только Маяковский и его русские единомышленники, это интернационал, славный громкими именами леваков и в политике, и в искусстве — Пикассо, Брехта, Бенна, Элюара и многих других.
В этот круг легко и естественно входит Мирослав Крлежа, один из самых ярких европейских драматургов-экспрессионистов 20-х годов. Естественно, что академический театр должен был ему быть, мягко говоря, не близок и, напротив, созвучна радикальная эстетика сцены в духе, положим, Мейерхольда или Эрвина Пискатора. Так оно как будто и есть. «Старик Станиславский» кажется хорватскому гостю едва ли не мумией, ритмы вздыбившейся современности ему недоступны, он сентиментален и академичен — в отличие… ну, конечно, от Мейерхольда. «Стоило бы написать интересную работу, построенную на параллелях, — размах и порыв Мейерехольда и… ревматическая закостенелость Станиславского».
Все это тоже не ново, не удивительно и словно бы внелично — слышали в разном исполнении и читали на разных языках. Но в какой-то момент спотыкаешься.
Казалось бы, любого порядочного новатора, и Крлежу в том числе, должно привлекать современное изобразительное искусство, например, кубизм. Или супрематизм. Или абстрактная живопись. Сюрреализм и так далее. Пикассо, Клее, Магрит, Брак, Мондриан, Дали, Малевич — это же естественные союзники.
А вот как раз и нет.
В Москву Крлежа ехал кружным путем, останавливался, в частности, в Берлине, где захаживал не только в театры, но и в художественные галереи, охотно представлявшие свои залы современным живописцам. И что же? Кокошка, Клее, Тышлер, Кандинский — все они производят на него на редкость удручающее впечатление, свидетельствуя о тяжелом кризисе изобразительной культуры. Из-под пера его бегут слова, приличные отнюдь не новатору, но закоренелому традиционалисту, при этом нападает на авангард в живописи Крлежа куда более свирепо, чем на академию в театре.