Читаем Поэзия Бориса Пастернака полностью

Почему же Пастернак избегает сложных метафизических размышлений над тайнами бытия? И в частности - «поэт природы»! - уходит от натурфилософских проблем? Почему, наконец, он довольствуется тем, что мир существует, наличествует, и не подступает к нему с последним требовательным вопросом - зачем?

Не надо толковать, Зачем так церемонно Мареной н лимоном Обрызнута листва...

(«Давай ронять слова...»)

Философский оптимизм Пастернака не исключает знания о трагических сторонах человеческого бытия. Но (если можно так выразиться) Пастернак не приходит к трагедийному знанию, а исходит из него. Он ценит его очищающую и возвышающую силу (катарсис, как говорили древние). В «Охранной грамоте» есть размышление об «арке фатальности» как условии свободного и широкого взгляда на мир.

«В возрастах отлично разбиралась Греция. Она остерегалась их смешивать. Она умела мыслить детство замкнуто и самостоятельно, как заглавное интеграционное ядро. Как высока у ней эта способность, видно из ее мифа о Ганимеде и из множества сходных. Те же воззрения вошли в ее понятие о полубоге и герое. Какая-то доля риска и трагизма, по ее мысли, должна быть собрана достаточно рано в наглядную, мгновенно обозримую горсть. Какие-то части зданья, и среди них основная арка фатальности, должны быть заложены разом, с самого начала, в интересах его будущей соразмерности. И, наконец, в каком-то запоминающемся подобии, быть может, должна быть пережита и смерть.

Вот отчего при гениальном, всегда неожиданном, сказочно захватывающем искусстве античность не знала романтизма.

Воспитанная на никем потом не повторенной требовательности, на сверх^еловечестве дел и задач, она совершенно не знала сверхчеловечества как личного аффекта. От этого она была застрахована тем, что всю долю необычного, заключающуюся в мире, целиком прописывала детству. И когда по ее приеме человек гигантскими шагами вступал в гигантскую действительность, поступь и обстановка считались обычными».

Самые ранние стихи Пастернака показывают, что эти мысли не были поздним приобретением,- они созревали у него исподволь и неуклонно. Тот же миф о Ганимеде в стихотворении 1914 года уже интерпретирован как мотив обретения, ценой неизбежных личных утрат, силы и высоты трагедийного самоощущения (правка конца 20-х годов лишь проясняет эту идею).

Я рос. Меня, как Ганимеда, Несли ненастья, сны несли. Как крылья, отрастали беды И отделяли от земли.

Но разве мы не в том же небе? На то и прелесть высоты, Что, как себя отпевший лебедь, С орлом плечо к плечу и ты.

(•Я рос. Меня, как Ганимеда...»)

Бессмысленно, конечно, утверждать, будто Пастернаку была совсем незнакома гипертрофия метафизического «я», «глухая» погруженность в вопрос о конечных смыслах,- она была им впитана вместе с символизмом. Но она же с самого начала (1913) пугала, как тупик.

Я в мысль глухую о себе Ложусь, как в гипсовую маску. И это - смерть: застыть в судьбе, В судьбе - формовщика повязке.

Вот слепок. Горько разрешен Я этой думою о жизни. Мысль о себе - как капюшон, Чернеет на весне капризной.

Поэтому выход к убеждению, что «мир всегда таков»,- и, соответственно, к восприятию мира через данное, очевидное, наглядное - значил для Пастернака много больше, чем формирование новой поэтики. Этот выход тоже был внутренним «разрешением» - не снятием проблемы, а ее иным поворотом. Пастернак редко выносит трагическую мысль о мире на поверхность своих лирических мотивов; она не усугубляет драматизма частной человеческой судьбы, а, наоборот, смягчает его. Он, как Пушкин, в целом «светел» при внутренней трагической глубине,- «нормальный», всечеловеческий взгляд на жизнь.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже