Интересно, что интерпретация этого архитектурного уголка в книге Микалоюса Воробьеваса «Искусство Вильнюса» близка поэтическому взгляду Шнеура: «Шесть мощных, ровных колонн; выразительный фриз с триглифами и метопами; над ними — широкий треугольный фронтон — статичный, не устремленный ввысь… Кажется, будто этот фасад, приняв несколько театральную позу, декларирует какой-то героический монолог. Несмотря на искреннее стремление подражать величию классических образцов, эта архитектура весьма далека от наивной, полнокровной антики… все же она — декламация, хоть и говорящая строго убедительным тоном»[299]
. Поэт интуитивно уловил не только театральность, но и поэзию монолога, скрытую в архитектуре площади.Со статуей Моисея Микеланджело связана распространенная легенда (которую приводят даже в путеводителях): закончив свою работу (длившуюся с перерывами почти сорок лет), великий Мастер остался доволен и выразил это темпераментно: хлопнув каменного Пророка по колену, он воскликнул: «А теперь — говори!» Таков же, в сущности, и смысл «оживления» статуи в поэме Шнеура, где Моисей призывается «возвысить голос» для пробуждения своего народа. Причем римский Моисей изображен сидящим, виленский — стоящим, что создает для Шнеура перспективу визуальной последовательности этого почти кинематографического движения.
В издании поэмы Шнеура с литографиями Германа Штрука (см. ниже) изображен «Моисей» Микеланджело, что логично. Интересно, что совсем в другое время и в другом издании, в книге Ицхака Бройдеса «Предания Литовского Иерусалима» («Agadot Yerushalayim de-Lita», Tel-Aviv, 1947), появилась иллюстрация (рисунок пером худ. Моше Воробейчика-Равива), изображающая того же «Моисея» Микеланджело вместо виленского! В этом случае как раз отсутствует какая-либо мотивировка подобной замены, можно лишь предположить, что на выбор художника могло повлиять воспоминание о ярком образе из поэмы Шнеура.
За образом Моисея у Шнеура ощущается и поэтический мир плачей, ламентаций, — так называемых
— горькое обвинение, мотив перемены веры, актуальная угроза для еврея, в особенности образованного по-современному; автор предельно заострил этот мотив тем, что «подозрение» падает на самого Моисея (Моше), приведшего евреев к вере! А с другой стороны, статуя сделана неевреями, и это привносит мотив «украденного наследия», который развивался Шнеуром в поэме «Под звуки мандолины» (1911).
Прослеживается здесь и другая традиция: русская литература, которая тоже была источником вдохновения для еврейских поэтов и писателей. Последнее двустишие, завершающее четвертую главу, -
явно спроецировано на пушкинские строки:
На ту же аллюзию работает и обращение к статуе с просьбой, и сами слова «каменный», «тяжесть» и т. п. Не исключено также наличие интертекстуальной связи и с пушкинским «Пророком» («глаголом жги сердца людей!» — «возвысь могучий голос»). Мотив оживающей статуи ведет и к другому пушкинскому тексту — к «Медному всаднику»; здесь надо отметить и анафорические зачины Шнеура «любил я…», «помню я…» («Люблю тебя, Петра творенье, // Люблю твой строгий, стройный вид…»), и его обращение к городу «на ты» («Разделила ты славу Иерусалима…»), и образ города-бабушки, женщины, вдовы («…как перед новою царицей // Порфироносная вдова»[302]
). Все это обнаруживает художественную логику введения Шнеуром в поэму также имени самого Пушкина: пусть через «сквер Пушкина», но и в некотором, так сказать, статуарном виде, — неподалеку от собора находился скульптурный бюст русского поэта.