— Вот что, отроче, — продолжил князь. — По важному позвал я тебя поводу. Сперва вот ведай: хан татарский, Берке, давнишний наш ворог, который Куремсу и Бурундая на нас посылал, ныне в Орде помер. Трахомой страдал, а кроме того, тёмная его била. Вот так упадёт посреди своего шатра ни с того ни с сего и бьётся в судорогах. Пятьдесят семь лет прожил на белом свете, нехристь, бесермен проклятый! В общем, новый хан теперь у татар — Менгу-Тимур. Берке и Батыю он молодший брат. И, говорят, за бесерменскую веру он так не стоит, как Берке. Веротерпим, иными словами. Это весть добрая. Зато следующая худая: объявился в степях приморских, на Днестре и Дунае новый хан ордынский — Ногай. Доселе ходил он под рукою у Берке, воевал за Кавказскими горами с персидским ханом, Хулагу[127]
, а теперь вот в наших краях рыщет. Много у Ногая воинов, и, доносят мне из Орды купцы наши, розмирье у них с Менгу-Тимуром. Вот посылал я к Ногаю Мирослава с дарами великими. Как-никак Менгу-Тимур далеко, на Волге сидит, а Ногай близко, у устья Днестровского шатры раскинул. Вроде задобрил Мирослав его, но что далее будет — один Бог ведает. Это ж татарин. Вот захочется ему нас пограбить, он и придёт, и опять всю Галичину опустошит, живого места не оставит. При отце два раза татарское нахождение было, помнишь, верно. В общем так: решил я созвать братьев на снем[128] во Владимире. Чтобы, если татары нападут, всем нам силы совокупить. Там, у дядьки Василька, лучше всего бы нам собраться. Послал гонцов. Вроде бы и Шварн, и Мстислав не против, а вот Войшелг заупрямился: не хочу, мол, монах я. Боится, что мстить я ему стану за прежние обиды. А его бы тоже послушать не мешало. Может, что доброе присоветует. Мирослав к нему в монастырь в Новогрудок ездил, да без толку. Поэтому решаю так: поезжай ты, Варлаам, во Владимир к дядьке моему, князю Васильку. Дядька мой — муж прямой, честный. Пусть он убедит Войшелга, что не хочу я ему никакого зла сотворить. Не до этого нынче. Так всё князю Васильку и скажи. Понял, Варлаам?— Понял, княже. — Варлаам встал со скамьи и поклонился Льву в пояс.
— Ступай, отроче, — приказал ему князь. — Готовь коня, оружье, заутре отъедешь. У канцлера моего грамоту возьмёшь, с восковой печатью.
Как только Низинич скрылся за дверью, Мирослав спросил:
— Думаешь, княже, клюнет рыба на приманку?
— Кто ведает, боярин, — мрачно сверкнул на него глазами Лев. — Но по-другому этого зверя в рясе из Новогрудка не вытащить. И посланника лучшего, чем Низинич, у меня нет.
— Главное, сам он верит, что ничего Войшелгу во Владимире не грозит, — раздумчиво промолвил сын тысяцкого.
— Ты во Владимир заезжал по пути? — строго спросил его Лев. — С привратником монастыря Михаила Архангела говорил?
— Да. За три гривны[129]
он нам врата откроет.— Сребролюбив монах. — Лев криво усмехнулся. — Ну да на такое дело и пяти гривен не жаль.
Он посмотрел на морду медведя на стене. Во взгляде князя пылал огонь злобы. Мирослав, посмотрев на него с испугом, незаметно перекрестился.
23.
Листья с низко свисающих над Лугой плакучих ив кружились в воздухе и падали на речную гладь. Подхваченные быстрым течением, они уносились прочь, а на смену им летели всё новые и новые, и было в этой нескончаемой череде что-то печальное и трепетное. Альдоне подумалось, что людская жизнь напоминает это движение листвы. Как один лист сменяет другой, так и всякий человек приходит в мир в назначенный ему срок, совершает добрые и худые поступки, а затем исчезает в волнах времени. Вослед ему приходят дети, внуки и тоже проходят по жизни своей чередой. А жизнь коротка, как короток грустный, безнадёжный полёт листа под порывом ветра.
— Альдона! Сестрица! — раздался сверху голос юной Ольги, снохи князя Василька. — Чего стоишь тамо, у брега?!
Спохватившись, Альдона поспешила навстречу подруге.
…Седьмицу назад Альдона вырвалась из Холма во Владимир, упросив Шварна и Юрату позволить ей навестить старого Василька и его семью. Здесь, окружённая вниманием добросердечной Добравы и весёлой, жизнерадостной Ольги, молодая галицкая княгиня отдыхала душой, ей было намного спокойней, чем в Холме, рядом с властной свекровью и норовистыми боярами. Беременность её стала заметной, чрево округлилось, Альдона уже не мучила себя вопросами, чей же это ребёнок. Почему-то ей хотелось, чтобы была дочь. Вот вырастет она, и отдаст её Альдона замуж, куда-нибудь, где поспокойнее, куда не дойдут полчища мунгалов, не доберутся с огнём и мечом ливонские рыцари-крижаки. Одно тревожило княгиню — как там без неё Шварн. Не занемог бы опять, не простудился б где. Шварна ей почему-то, особенно в последнее время, становилось жалко.