— С вами работать я бы не прочь, Лев Георгиевич, — проникновенно произнес он. — Но… могу я быть вполне откровенным?
Брандт нетерпеливо кивнул, заинтригованный.
— При всем моем уважении к господину бургомистру Родько… Вот если б вы были на его месте!..
Продолжать не требовалось: Брандт вспыхнул и закусил губу. То, что во главе города поставлен не он, а пришлый молокосос, привезенный с немецким обозом и всеми своими повадками смахивающими на Хлестакова да еще изъяснявшийся на каком-то архаическом белорусском языке, которого никто не понимал, было постоянной открытой раной у Льва Георгиевича. Белохвостиков выбрал правильный ход.
— Прощайте, господин Белохвостиков! Не неволю, хотя сожалею, — поспешно пробормотал Брандт.
Саша поклонился и искоса проницательно взглянул на Ивана Францевича; одно время он занимался у него в музыкальном кружке. Но старик так и не поднял глаз. «Странно, — подумал Саша. — Он явно не в своей тарелке от соседства с этой бешеной собакой. Надо запомнить, при случае пригодится».
Пригодилось даже скорее, чем он мог думать.
Двадцать восьмого января Брандт неожиданно вызвал к себе Боброва и Лиду Синкевич. Не предвидя ничего хорошего, они вошли в сводчатый вестибюль старинного здания на улице Толстого, поднялись по массивной лестнице на второй этаж, где помещался кабинет помощника бургомистра, впрочем, обставленный весьма скудно: каким-то жалким канцелярским столом и сборными стульями — все имело, как и сам Брандт, неряшливый вид.
Уже с порога он принялся кричать и грозить, что выведет на чистую воду подозрительные махинации, которыми занимался Бобров. Юридическая контора такая же фикция, за которой скрывается нелояльность к «новому порядку», как и предыдущие делишки со сплавным лесом. То, что они спускали жителям на дрова, было ни чем иным, как стратегическим сырьем, а утаивание стратегического сырья от рейха может быть приравнено к военному преступлению. Немцы не позволят с собою шутить!
— У меня патент, все законно, — пробовал прорваться сквозь бурно-горячечную речь Бобров.
— Вы будете толковать мне о законах?! Я доктор прав и знаю законы досконально. Не пробуйте маскироваться! Идите, но дело не закончено, так и знайте!
Перепуганный Бобров побежал к Белохвостикову. Тот нахмурился: догадывается о чем-то Брандт или говорит наобум, это одинаково опасно для подпольной группы.
— Возьми себя в руки. Все еще может устроиться…
Днем раньше, переполненный немецкими офицерами Витебск растворил в себе, почти неощутимо, еще двоих. В разное время, щеголяя безукоризненной выправкой, они наведались к кустарю-жестянщику с починкой зажигалок, и Саша Белохвостиков, который открыл маленькую мастерскую в самом центре, на задворках Народного дома, менял им кремни и усердно орудовал напильником. Вечером, тушуясь в январских ранних сумерках, они мелькнули где-то в районе Второй Стадионной улицы, где ютился уцелевший от пожаров дом Белохвостикова. Так как одно время на квартире у Александра стоял немецкий офицер, то одной серо-голубой шинелью больше или меньше проскользнет в его калитку, не могло остановить ничьего внимания…
Старый Брандт страдал не то, чтобы бессонницей, но просто нежеланием спать. Его точил червь неудовлетворенности, раздражения против всех на свете, особенно против Родько, — выскочки, не немца, а в то же время стоящего в обойме рейха прочно, как патрон. Достаточно вспомнить наглый, насмешливо-пренебрежительный взгляд бургомистра посреди какой-нибудь кипящей тирады Брандта! И — странно — в эти секунды Брандт видел себя его глазами: суетливый, неуживчивый, вздорный старик, к тому же не стопроцентный ариец, а субъект второго сорта — фольксдейче. Ему хотелось от нестерпимой обиды и еще большего унижения завыть или завизжать.
Он отворачивался и протирал очки. С ним стало что-то твориться: в самое разное время суток — не только по ночам, в темноте, рядом со всхлипывающим дыханием жены — он словно оступался в пустоту. Пустая комната, пустой город, не заселенная никем память… Никто ему не был дорог, и уже очень давно. Жена стала похожа на проржавевшую цепь. Когда-то, когда они были молоды… нет, он не в силах воскресить и этого!
Бледное длинное лицо сына всплывало перед ним, как некий фантом, поверх папиросного дыма или на стекле, окропленном дождем и запотевшем изнутри — но он готов был отчураться и от него! Ведь жизнь сына долго представлялась чем-то подручным; словно тот все еще был комком младенческой глины, которую отец мог время от времени тискать и слепливать по-новому, следуя своей собственной прихоти или одержимости моментом.