Милостивый государь батюшка,
С сильным волнением читал я письмо ваше ко мне, к брату и к Гартонгше от тетушки, и к дядюшке. Только что сию минуту прочел их. <…>
Что мне сказать вам о всем етом. Вот все, что я знаю и чувствую в первые минуты по прочтении писем. Меня теперь гораздо больше алармирует состояние тетушки, хотя я знаю, что и брату огорчение это не даром проходит со стороны здоровья, но я знаю, что следствия болезни на тетушку должны быть серьезнее и опасней. Впрочем, я молод, неопытен, какой вес могут иметь письма мои для меня самого, не только для вас. Естьли уж я говорю об этом, то должен говорить так, как думаю. Павел должен употребить все свои усилия, чтобы истребить страсть ету для того, что он сын, для того, что здоровье тетушки в опасности.
Я думаю, естьли тетушка не хочет, чтобы во всю жизнь свою брат не был женат, то ето дело другое; но если нет, то простите мою искренность, он не мог лучше выбрать, даже естьли бы был не так молод. Я знаю Гартонгшу и, кажется, уверительно могу сказать ето. Я могу ошибаться, но ето мнение, ложное или нет, мое. Что главной порок в ней? Смею сказать: для тетушки – бедность. Чем она виновата? Чем они виноваты оба? Единственно их взаимной склонностью. Следствия же сего, такие, не спорю, какие может иметь самый виновный поступок, но ето не делает причины виновнее. Я знаю, что Гартонша отказала несколько партий, которые были выгоднее Павла.
Но заключу тем же, что он должен стараться истребить ее память и любовь свою. Но стечение нещастных обстоятельств и слабость, первая слабость неопытнаго сердца не есть виновность. Я так заботлив и мучусь теперь состоянием тетушки, что за первое щастие почту услышать, что оно облегчилось, и потому уверен в себе, что не говорю пристрастно, но говорю так от того, что вижу состояние Павла и знаю Гартонгшу.
Я говорю с моим отцом и другом.
Я не буду недостоин прав ваших на мое сердце. Вы не перестанете быть другом моим самым священным. Мы не будем никогда иметь различных понятий о чести и добродетели – и вы никогда не будете называть меня непочтительным сыном – теперь позвольте молчать мне!
Я представляю себе, что естьли бы Гартунша получила теперь богатство, увидела ли бы тогда тетушка в ней те недостатки, которые видит теперь? Но ето не снимает с Павла обязанностей, он должен видеть только страждущую мать, но могу ли я помешать себе думать, что причиной ея страдания, конечно, его вина, но еще больше ее слабость, горячность, вспыльчивость самая пламенная и эгоизм самой сильной! Для меня одна его молодость кажется препятствием самым основательным, но он должен покориться и прочим, так как всякой человек покоряется необходимости.
Ето я сказать еще должен, что никогда бы он не женился без позволения тетушки; скажу еще более; естьли бы он мог решиться на это, Гартунша бы за него не вышла. Вот что я могу сказать за вещь, в которой я несомнительно уверен.
26 на другой день. Сей час ето письмо отправляю. Смею ли вас просить, чтобы оно было для вас одних. Я говорю так открыто, как только с вами говорить могу. Понесу сегодня раздавать письма. Мысли мои, однако ж, никогда не будут правилом моих поступков. Я буду говорить брату все, что может дать ему некоторое утешение, и не забуду, что говорю с сыном о матери. Что он не женится, это так верно и подозрение в этом столь неосновательно и ложно, что я не почитаю за нужное и разуверять в нем более. Но как может тетушка главной угрозой и препятствием всегда представлять ему потерю имения? Что это значит? То, что она не предполагает в нем никакой любви к себе, никакого сыновняго чувства (2695–2698: 86–89 об.).