Легко понять, какие ресурсы мог бы предоставить Тургеневу этот репертуар кодировок и оценок. После Байрона даже хромота, мешавшая Андрею Ивановичу ухаживать за танцовщицами, стала восприниматься как знак избранничества, но войти в историю русской культуры в качестве «хромого Тургенева» было суждено его младшему брату Николаю[165]
. Конечно, всемирная слава Байрона и Констана была еще впереди, но «Рене» уже был написан, опубликован и пользовался незаурядным успехом.Как заинтересованный читатель «Вестника Европы» Тургенев, наверное, был знаком с уничтожающей рецензией Карамзина на «Гения христианства», напечатанной в июньской книжке журнала за 1802 год (см.: Карамзин 1803). Этот авторитетный отзыв мог отвратить Андрея Ивановича от последней парижской сенсации. Повесть Шатобриана почти наверняка осталась ему неизвестна, а самостоятельно выработать новые матрицы он не сумел, хотя нащупывал их в стихах и дневнике последние месяцы жизни.
Кто знает, чего не хватило Андрею Ивановичу, чтобы сделать поворот, который мог оказаться для него спасительным, – времени, опыта, уверенности в себе, независимости ума, литературного дара? Прорыв, который ему так и не дался, должен был стать не менее радикальным, чем тот, что десятилетием раньше осуществил Карамзин. Если «Письма русского путешественника» позволили русской публике освоить эмоциональную грамматику современной европейской культуры, то Тургенев искал совершенно новых путей не столько в литературе, сколько в жизни. Он находился на cutting edge, или, пользуясь аналогичной русской метафорой, на передовой линии. Там он и погиб.
Руины
В январе 1805 года Александр Иванович Тургенев вернулся в Москву из Геттингена на руины семейного и дружеского круга. Иван Петрович, перенесший вскоре после смерти старшего сына удар, «мог сказать три слова и то худо». От отсутствовавшего сына эту новость скрывали, и, только приехав, он узнал, что отец «был при смерти» и «никто не надеялся на жизнь его» (АБТ: 325). Рассказывая оставшемуся в Геттингене Кайсарову об общих знакомых, Александр Иванович упоминает и Соковниных, но только Анну Федоровну и братьев. Говорить о «сестрах-прелестницах» ему было слишком тяжело. Только через месяц он осторожно касается этой темы:
Я был у Соковн<иных> еще только два раза, и то на минуту. Жалкое их положение. Павел в Петербурге. Михайла проигрался и женился на бедной и притом семейной девушке. Вероятно, я и по приезде Жуковского редко, очень редко к ним ездить буду. Все для меня умерло. По крайней мере, я чувствую какую-то пустоту в самом себе и уже никогда не буду я тем, кем был для себя и для других. Горько мне, что мои бедствия отдалили меня от всех почти (Там же, 332).
Его влюбленность в Анну Соковнину иссякла. Возобновлять этот прерванный роман значило воспользоваться смертью брата и принять принесенную им жертву. Через два с лишним года Александр Иванович написал Анне Михайловне не дошедшее до нас сентиментальное письмо, за что его сурово отчитал Жуковский, по-прежнему знакомившийся с интимной перепиской своих друзей:
Dites moi encore; Alexandre, que veulent dire ces mots: