За умиравшим Тургеневым ухаживали Петр и Паисий Кайсаровы, около него почти неотступно находился Иван Владимирович Лопухин. Петр Кайсаров даже лег рядом с ним в постель. В отличие от людей, которые были рядом с прощавшимся с жизнью Вертером, Петр Кайсаров рисковал собственным здоровьем, но, как писал Иван Петрович Тургенев, решился на это «по просьбе покойного и любви, о себе не радеющей».
Вертер завещал похоронить себя «на дальнем краю кладбища» под «двумя липами», и городской амтман выполнил его пожелание. Два дерева стали также приметой могилы Андрея Ивановича в Невской лавре. Весной 1805 года впервые после смерти брата собиравшийся в Петербург Александр Тургенев писал Андрею Кайсарову: «Посещу прах нашего брата. К<атерина> М<ихайловна> через Костогорова посадила там два дерева, а то бы и не знал, где он и покоится» (АБТ: 335).
Эти деревья обозначали для Екатерины Михайловны души влюбленных, разлученных в жизни и соединившихся после смерти, но, возможно, она сознательно придавала могиле своего несостоявшегося суженого сходство с местом упокоения его любимого литературного героя. Такое пожелание она могла слышать и от самого Андрея Ивановича.
В параллелях между обстоятельствами гибели героя Гете и Тургенева не стоит заходить слишком далеко. Андрей Иванович мог стремиться к небытию и сознательно искать смерти, но прямо уподоблять съеденное им мороженое выстрелу Вертера рискованно, поскольку его поведение все же оставляло ему шанс на выздоровление. В эмоциональном репертуаре Андрея Тургенева был образец добровольного принятия смерти, когда идеальный герой предпочитает небытие бытию, делая в кульминационной точке болезни выбор в пользу кончины. Так уходит из жизни Юлия Вольмар в «Новой Элоизе». Она заболела, спасая сына, случайно упавшего в озеро, но с радостью встретила болезнь и смерть, оказавшуюся для нее привлекательнее жизни. В еще большей степени, чем Вертер, Юлия в свой предсмертный час окружена любящими людьми. Она приглашает Клару д’Орб разделить с ней смертное ложе. Смерть Юлии застает подруг в последних объятиях.
Александр Тургенев перечитывал «Новую Элоизу» в последние недели перед получением известия о смерти брата. Начав чтение, он замечал, что не ощущает прежнего «живого чувства» и «не разделяет прежних ощущений», но к завершению романа восклицает:
Никогда не проводил я еще в Геттингене такого вечера! – вскричал я, покидая Элоизу. Пусть эти слова напомнят мне теперешнее состояние души моей. О Руссо, Руссо! Ты еще никогда не был для меня то, что ты теперь (Там же, 250).
Если Александр Иванович перечитывал роман Руссо по порядку, от начала к финалу, то именно страницы, посвященные смерти Юлии, вызвали у него эту эйфорию. Возможно, эти впечатления помогли ему увидеть в обстоятельствах смерти брата мотивы, которых не смогли различить Жуковский и Мерзляков.
Пылкий герой Гете погибал от огнестрельного оружия, чувствуя на губах «священный пламень» поцелуев Лотты. Холод окружающего мира, «холодная земля», куда ему предстояло лечь, «страшный, холодный кубок» со «смертельным хмелем» контрастировали с его сердцем, сгоревшим во всепожирающем огне любовной страсти. Его подражатель, бесконечно упрекавший себя в холодности и неспособности испытывать пламенные чувства, умер от охлаждения.
Историко-культурные сдвиги нередко проявляются в судьбах людей, чутко реагирующих на тектонические толчки времени. «Революция» во вкусах Тургенева была продиктована его меняющейся самооценкой и становлением его внутреннего мира. Смена художественных ориентиров представляла для него не эстетический или культурный вопрос, но судьбу и жизненный выбор.
Андрей Тургенев формировался как личность еще в пору господства придворной культуры. В отрочестве и ранней юности он был от нее искусственно изолирован воспитанием в масонском кругу, но соприкасался с ней и в театре, и в личном общении со сверстниками. Он успел попасть под обаяние галантного века, хотя и не сумел вполне усвоить его символические модели чувства. Минуя poésie fugitive, увлекавшую Михаила Муравьева и Григория Гагарина, и театр Вольтера, на котором Иван Бецкой воспитывал Глафиру Алымову, Тургенев обратился к золотому веку ancien régime – времени Людовика XIV. Попытка эта была обречена, для человека, прошедшего через увлечение Шиллером, эмоциональные матрицы классической трагедии с ее amor fati не могли оказаться живыми и действенными. Андрей Иванович «опоздал на празднество Расина», как через столетие с лишним определил подобное ощущение Мандельштам.