И в жарком безмолвии она послушно побрела вниз по главной городской магистрали — шоссе на Монтгомери. Шла мимо домов с широкими лужайками, где сновали женщины-садовницы и бродили медлительные рослые мужчины. Она будто слышала, как миссис Уилер через дорогу перекликается с мисс Моди Эткинсон, а если та заметит ее, Джин-Луизу, непременно скажет: зайди, пирогом тебя угощу, я один большой для доктора испекла, а другой, маленький — для тебя. Считая трещины на плитах тротуара, она приготовилась отбить натиск миссис Генри Лафайетт Дюбоз —
ДОМАШНЕЕ МОРОЖЕНОЕ
Она заморгала. С ума я схожу, что ли?
Шагнула дальше, но было уже поздно. Квадратное, приземистое, современной постройки кафе-мороженое, стоявшее на месте ее дома, было открыто, и из окна на Джин-Луизу пялился хозяин. Она пошарила по карманам, обнаружила и достала четвертак.
— Ванильный рожок, пожалуйста.
— В рожках больше не выпускают. Могу предложить…
— Ладно. Давайте тогда, в чем выпускают.
— Джин-Луиза Финч, не? — сказал он.
— Да.
— Вроде жили прямо тут вот, не?
— Да.
— Значитца, и родились тут, не?
— Да.
— А теперь в Нью-Йорке, не?
— Да.
— Мейкомб здорово изменился, не?
— Да.
— А меня, гляжу, не припоминаете?
— Нет.
— А я вам не скажу, кто я такой. Вот садитесь, кушайте мороженое и соображайте, кто я, а сообразите — с меня еще порция бесплатно.
— Спасибо, сэр, — сказала она. — Можно я обойду?..
— Да конечно! Там сзади столики. Много народу сидит вечерком, мороженое кушает.
Задний двор засыпали белым гравием. Какой он стал маленький теперь, когда нет ни дома, ни гаража, ни сиреней. Она села за столик, поставила ведерко с мороженым. Мне надо подумать.
Это случилось так стремительно, что она даже не успела вскочить. Желудок продолжало сводить. Глубоко вздохнула, чтобы прийти в себя, но нутро не желало успокаиваться. Чувствуя накатывающую дурноту, уткнулась лбом в столешницу: она не могла думать, она просто знала и знала вот что:
Единственный на белом свете человек, которому она доверяла полностью и безоговорочно, подвел ее; единственный человек, на которого она могла показать, сказав с непреложной убежденностью, со всей определенностью: «Он — джентльмен, джентльмен до мозга костей», предал ее, предал открыто, бесстыдно и подло.
9
Если бы нужно было охарактеризовать Аттикуса Финча тремя словами, слова эти были бы — «юмор», «честность», «терпение». А можно было развернуть и в целую фразу: возьми наугад любого жителя округа Мейкомб и окрестностей, спроси, что он думает об Аттикусе Финче, и в ответ скорее всего услышишь: «Дай Бог каждому такого друга».
Секрет был прост — так прост, что делался чрезвычайно сложен: не в пример тем многим и многим, кто лишь старался жить в соответствии со своими житейскими правилами, Аттикус своим правилам следовал неукоснительно, от и до, причем без помпы, без внутреннего разлада, без самокопания. И на людях был точно такой же, как наедине с самим собой. Правила эти были записаны в Новом Завете, и наградой за их исполнение были ему уважение и преданность всех, кто его знал. Его любили даже враги, потому что Аттикус не считал их врагами. У него было не очень много денег, но его дети не знали человека богаче.
Зато они знали то, чего детям обычно знать не положено: вскоре после того, как Аттикуса избрали в законодательное собрание, он встретил, полюбил и взял в жены девушку из Монтгомери на пятнадцать лет себя моложе; привез ее в Мейкомб и зажил с ней в только что купленном доме на главной улице. В сорок два года родился у него первенец, которого в честь отца и деда назвали Джереми Аттикусом. Четыре года спустя появилась на свет девочка, в честь матери и бабушки получившая имя Джин-Луиза. А еще через два года Аттикус, вернувшись вечером с работы, обнаружил жену без признаков жизни — она лежала на полу прохладной уединенной веранды, скрытой от взглядов пышно разросшейся глицинией. Она умерла совсем недавно — кресло-качалка, с которого она упала, еще не успело остановиться. Сердце унаследовал от Джин Грэм Финч и ее сын — двадцать два года спустя он упал и умер на улице перед адвокатской конторой отца.
В сорок восемь лет Аттикус остался с двумя маленькими детьми на руках и чернокожей кухаркой Кэлпурнией. Едва ли он предавался размышлениям о потаенном смысле того, что выпало ему на долю, — он лишь старался растить своих детей как мог, и если судить по тому, какой нежностью те ему платили, получалось у него неплохо: ему никогда не надоедало с ними играть; он рассказывал им чудесные истории, никогда не отговариваясь тем, что занят или устал; как бы глубоко ни был погружен в собственные взрослые дела и заботы, всегда находил время с неподдельным интересом выслушивать их рассказы о разных напастях и огорчениях и каждый вечер до хрипоты читать им перед сном вслух.