В хибарке поселились другие дачники, тоже покоренные красотою речной долины и окрестностей, — отец с сыном. Отец, инженер какого-то завода, чернобородый, белозубый красавец, несколько раз пытался поймать хариуса, но был нетерпелив, паниковал перед атаками летучего гнуса, наконец заявил, что это не рыбалка, а самоистязание, и стал ходить на водохранилище за окуньками да ершом. Сын Димка, ровесник моей дочери, во всем подражал отцу. Чаще всего они отправлялись по грибы, потом сушили, солили, мариновали. После них в лесу делать было нечего: мох завернут, как половик, грибница выкручена наружу. В малинниках, которые они обирали начисто, казалось, куражились пьяные медведи.
С нами они почти не общались, потому что трудились допоздна, перед сном слушали «Спидолу», с раннего утра уже суетились у Быстринки, что-то варили на железной печке.
Не знаю, как сложились у них отношения с хозяевами, но однажды Димка принес моей Маринке полную пазуху бобов.
— Неужели Тудвасев угостил? — удивилась Маринка, добывая из плюшевой мякоти стручка бурый, как галька, боб.
— Как бы не так, — расхохотался Димка, — обрыбилась! Я и огурцы из парников… Подползу — и за пазуху, и за пазуху. А чего на него, жихмору, молиться?
Конечно, дочке моей, по возрастным особенностям, тоже приходило на ум поразбойничать в огороде Тудвасевых, но с нашей стороны никакого поощрения не было. Теперь у нас был свой огород, на нем тоже росли бобы и огурцы, жена, слышавшая разговор Димки и Маринки, сказала:
— Приходи к нам, рви, сколько хочешь. Зачем… воровать?
— Ха! Папа говорит: «Если от много берут немножко, это не кража, а просто дележка». А у вас так просто рвать неинтересно… «Тудвасев угостил», — насмешливо повторил он слова Маринки. — У него и купить-то ничего нельзя. Папа хотел купить курицу, старик бурчит: «Нету-ка». А у самих вон сколько кур по двору кудахчет!
Мы с женой перестали прислушиваться к разговору молодежи, пока Димка опять не привлек наше внимание:
— Старуха беспокоится: хорек, говорит, вокруг по лесу шастает. Весной, говорит, курицу загрыз, одни кости да перья на тропке оставил, теперь опять ходит…
Через несколько дней я сам услышал, как тетя Фиса кого-то проклинает. Я возвращался с рыбалки, она стояла у ворот в свою усадьбу, махала руками в сторону леса:
— Да чтоб ты издох, паршивец этакий! Да чтоб тебя волки порвали! Да чтоб ты подавился-а…
— Это кого вы так, не Самсона Самсоныча?
— Какое там! — Она поочередно прижала к глазам кончики наголовного платка. — Хорь несушку заел, самую кормленую… Мы с Самсонычем-то на зорьке на Базу ходили крупу брать. Ну, воротились, гляжу: на тропке-то косточки, начисто обглоданные, да перышки. Ох, стервец, ох, поганец!
— А хозяин-то где?
— В лес пошел, капканы ставить.
Не было у меня к Тудвасевым никакого сочувствия. «Ну и молодчина этот хорь, наказал скупердяев. И не попадет он летом в ваши капканы, везде ему найдутся травы, жуки, белку возьмет, зайца догонит».
Однако и я на хоря грешил напрасно. Вечером приходил Димка, они с Маринкой хохотали до слез. Потом Маринка не выдержала и, давясь от смеха, рассказала нам:
— Курицу Димкин папа изловил. Они ее сварили, а косточки и перья на дорожку подкинули. Тетя Фиса увидела и поверила, что это хорек! А ведь кости-то вареные, а хорек-то курицу не варит. — Она опять залилась смехом.
Вся эта история показалась мне не столько забавной, сколько неприятной. Бог с ним, с изобретательным инженером, но мальчишка у него растет с перекосом, и со временем это ох как откликнется. Известно: посеешь поступок — пожнешь привычку, посеешь привычку — пожнешь характер, посеешь характер — пожнешь судьбу. Да стоит ли приступать со своими предостережениями к почти незнакомому человеку… Тем более инженер и Димка собирались в город, мы тоже должны были скоро уехать, а там и вообще могли не встретиться, потому что неизвестно было, пустит ли с весны Тудвасев дачников в свою хибару. Нам он каждую осень почти отказывал, а весной сдавался на уговоры. Впрочем, это он так — набивал цену…
Часа за полтора до вечернего парохода Димка посвистом вызвал Маринку на улицу. Они уединились на мостках у речки. Мы с женой снимали с плетей огурцы. Вдруг слышим — Маринка плачет. Димки нигде нет.
— Что такое? Он тебя обидел?
— Не-ет, хоря жалко. Хорь не виноват. А старик его…
Она показала зареванными глазами на скамейку. Там на окровавленной тряпице лежала темнобурая лапка, на беглый взгляд похожая на кошачью, только с длинными когтями. Белела выщербленная кость, кровоточила.
— Хорь отгрыз в капкане лапку и ушел. Старик принес ее тете Фисе: «Теперь покостить не закочет». — Дочка верно передразнила говор Тудвасева. — Тетя Фиса выбросила, Димка подобрал. Ему горя мало; я, говорит, хоря не видел, лапу ему не отрывал. А ведь все из-за них… Вывихнутые они все какие-то!
Маринка ушла к себе, я захоронил лапку под забором, плотно присыпал землей. Полагал: человеческая память все-таки коротка, то, что не касается нас непосредственно, мы скоро забываем; и такие ли еще потрясения ждут мою дочку в жизни.