— Конечно, проще всего было всю эту историю замять и сделать операцию в пустом зале. Но ведь я хочу, чтоб вы были честными врачами, чтоб не боялись сознаться в своих ошибках, даже если это может повредить вам в чем-то — в заработке или в продвижении… Но сейчас — извините — я должен отдохнуть.
Студенты тихо расходились. Снимая марлевую повязку, Борис Васильевич вдруг узнал в одном парне, остановившемся прямо против него, Славу Кулагина.
Совершенно механически, даже не удивившись его присутствию, Борис Васильевич кивнул парню головой. Слава почему-то не уходил. Что за чертовщина! Зачем он здесь? Именно в такой момент.
История с тампоном, которую внешне Архипов перенес, по мнению всех, кто о ней знал, удивительно стойко и спокойно, на самом деле глубоко его ранила. В молодости он, быть может, и не переживал бы это так болезненно, но тогда у него подобных ляпсусов не случалось. А сейчас каждый промах, каждая ошибка, без которых ни в жизни, ни в работе никто не обходится, — сейчас этот случай унижал его в собственных глазах, напоминал о старости, толкал к мысли: не пора ли?..
— А вы что здесь делаете? — не скрывая раздражения, спросил Архипов Славу. — Как вы сюда попали? И к чему этот маскарад?
Слава несколько мгновений молча вопросительно смотрел на Бориса Васильевича своими великолепными глазами. Выражение доверия и некоторой восторженности сменилось на его лице замкнутостью. Видимо, парень обиделся.
— Я здесь по блату, — сказал он тихо, поглаживая отворотик своего белого халата. — Простите меня, Борис Васильевич. И этот маскарад вынужденный — без халата меня бы не пропустили…
— Знаете что, Слава, — проговорил после некоторого молчания Архипов, но уже гораздо более миролюбиво. — У меня сегодня страшный день, я невыносимо устал и просто не в силах ни с кем разговаривать. До свидания.
Он коротко кивнул, повернулся и пошел из операционной. Он шел нескончаемо длинным коридором, заглянул в комнату отдыха. Рязанцева там не было. Под старым раскидистым филодендроном с корнями, похожими на высохших змеек, сидел старик в халате, надетом на пижаму, — видно, старая кровь не грела. Старик ничего не делал, не читал, а смотрел в окно на закат.
В палатах уже смеркалось, в конце коридора над столиком дежурной сестры зажглась затененная пустой историей болезни лампочка, слышались голоса, кто-то весело смеялся.
Обычная больничная жизнь!
Бориса Васильевича не развеяла пешая прогулка. Домой он пришел невеселый. Жена открыла дверь, поглядела внимательно, но расспрашивать не стала, и он был ей благодарен за это.
От ужина отказался, сказав, что поест позднее, и пошел к себе, разделся, надел тапочки, походил по комнате, постоял у окна. Закат и в самом деле был интересный — косо идущие багровые полосы и легкий розовый след от невидимого самолета.
Ему во что бы то ни стало хотелось отвлечься, заставить себя не думать о Тимофееве, о тампоне, о неполучившемся разговоре с этим мальчиком. Все это осталось уже позади, да, в сущности, и не было в этом ничего важного, особенно если взглянуть из Галактики.
Но из Галактики ему не дано было глядеть.
За долгие годы Софья Степановна привыкла без особого труда разбираться в причинах подавленного настроения мужа, благо, бывало это не так уж часто. Борис Васильевич в общем-то принадлежал к тем неисправимым оптимистам, для которых зал бывает не полупустым, а наполовину полным.
Почти каждая предстоящая операция его, естественно, тревожила. Он тяжело переживал и непредвиденные осложнения и хотя вполне научно и логично мотивировал их тем, что в живом организме всего предусмотреть невозможно, заканчивал разговор обычно упреками в свой адрес: дескать, данного, конкретного осложнения он мог ожидать и опасаться. И, придя к такому выводу, мрачнел, начинал ворчать, требовал, чтобы его оставили в покое, наливал в термос горячий кофе и отправлялся с ним к себе в комнату.
А Софья Степановна, несмотря на свой трезвый ум и рассудительность, ни при каких обстоятельствах не могла поверить в то, что ее муж допустил ошибку или оплошность. Вероятно, он раз и навсегда запечатлелся в ее сознании тем молодым, решительным и удивительно удачливым фронтовым хирургом, под чьим началом она служила и воевала. Видно, не зря говорят, что хорошего командира солдат всю жизнь помнит.
Однако переживал ли он действительную неудачу или то, в чем решительно не должен был себя винить, но такие периоды бывали. А ведь он уже далеко не молод, и сердце у него — всего-навсего обыкновенное человеческое сердце, за которое Софья Степановна имела все основания беспокоиться.