— Я скажу сестре, чтоб позвонила. Значит, рыбная кулебяка, говорите? Отлично! Сядьте сюда, на низенький стульчик, и поближе к стене. Ближе! Еще ближе! — Горохов довольно резко подтолкнул старика. — Спину, спину прямее! А голову запрокиньте назад!
Одним точным движением он ввел в раскрытый рот длинную металлическую трубку. У старика потекли слезы. Он пытался что-то сказать, но вместо слов издавал неопределенные звуки, более похожие на мычание. А слезы все лились и лились из его широко раскрытых, со склеротическими жилками, испуганных глаз.
— Сидите спокойно! — ровным голосом приговаривал Горохов, хотя старик и без того не шевелился. — Не трогайте меня руками, не мешайте, а то пищевод порву. Дышите глубже! Вот так! Ртом! Очень хорошо! Отлично! Вот она, голубушка, — громко сказал Горохов, показывая старику изогнутую, как бивень мамонта, кость. — Хорош трофей? Могу вам оставить на память.
Он положил кость на худое колено старика и пошел к столу писать, с привычной досадой думая — ну на кой черт эта писанина? Вытащил кость, ну и что? О чем здесь писать?
— Вы кем работаете? — механически спросил он. — Здешний? Приезжий?
— Протоиерей, — услышал Федор и от неожиданности поднял глаза от истории болезни.
Старик утирал лицо белейшим платком. Он еще задыхался, но страдальческое выражение лица уже уступало место благообразию. Оно, это благообразие, было в каждом движении, и даже в столь непрезентабельном наряде, как нижнее мужское белье, старик не выглядел смешным.
Не столько чин его, по-видимому высокий (Горохов не очень-то разбирался в церковной иерархии), сколько именно эта вкоренившаяся манера достойно держаться привлекла внимание Горохова и как бы допускала только такой же спокойный и вежливый тон.
Федор Григорьевич вновь взялся за ручку. Записывая трудное слово, сказал:
— Протоиерей, значит. И что же, это высокий чин?
Старик чуть улыбнулся.
— Не чин это, а сан, — мягко поправил он. — Вы уж извините меня, молодой человек, еще раз обращаюсь к вам с просьбой — дайте знать матушке, что все со мной, благодарение богу, обошлось. Она человек немолодой, у нее сердце слабое. Надо думать, и у вас есть супруга, — словно извиняясь, добавил он.
Горохов вызвал сестру, отправил ее звонить по названному протоиереем телефону и, дописывая историю болезни, решил все-таки на сутки-другие задержать старика в клинике. Что там с матушкиным сердцем — это еще не известно, а вот у батюшки нехорошая бледность, в гортани отек, пусть полежит. Сделают ему укольчик, успокоится, заснет.
Закончив писанину, в которой сведения о самой болезни едва ли занимали десятую часть, Горохов подумал: «Хорошо, что пока никого нет». Его интересовал этот выходец из чужого, совершенно ему неизвестного и тем не менее реально существующего мира.
— Придется вам… — Горохов помедлил, не зная, как назвать старика. Не гражданин же, в самом деле! — Придется вам, батюшка, ненадолго задержаться. Но вы не беспокойтесь, я больше трубкой лазить не буду.
Протоиерей смотрел на Горохова с доброжелательным вниманием. Он уловил, конечно, и заминку в обращении, и то, что молодому врачу он любопытен.
— Ну, какой же я вам батюшка? — снова улыбнулся он и продолжал все с тем же неторопливым достоинством: — Вы же материалист, в бога, конечно, не веруете.
— Трудно верить! — охотно отозвался Горохов. — А уж нам, врачам, в особенности. Вероятно, слишком близкое знакомство с человеческим организмом мешает.
— А физиологу Павлову — тому не мешало. Верующий, как известно, был. И, как известно, немалый ученый. И еще я мог бы напомнить вам про большого хирурга, профессора Войно-Ясенецкого. Отменно оперировал и высокого духовного звания достиг.
— Павлову мешало! — живо отозвался Горохов. — В конечном счете, я думаю, что именно религия помешала ему допустить наличие разума у животных.
— Может быть, и так, — любезно согласился протоиерей. — Но чем-то, видимо, и в наше время помогает религия людям, если в храмах такая теснота.
— Старики, старухи… А вот не станет их…
— Не скажите! — возразил протоиерей. — И молодежь бога не забывает. После войны особенно.
— Чем же вы это объясняете? — серьезно заинтересовался Горохов.
Протоиерей, в кальсонах своих и в рубахе, с крестом, висевшим на худой шее, так и сидел на кушетке, значительный, словно на нем была если не ряса, то, по крайней мере, порядочный костюм. А Горохов уселся верхом на стуле и, положив руки на спинку, а подбородок на свои кисти, откровенно рассматривал протоиерея. Нет, он действительно дорого бы дал сейчас за какой-нибудь детектор лжи или истины, чтобы точно знать, о чем думает этот человек? Во что он верит? В чем и сколько он лжет? Горохов не допускал мысли, что протоиерей искренне верит в то, что по должности своей обязан внушать людям.
Или, может, поначалу у него была настоящая вера? А потом он утратил ее, а слова остались? Пустые для него слова, ничего ему не говорящие, но он не может их не повторять, потому что за них платят много денег (говорят, они богатые, эти церковники) и у него будут неприятности, расстрижения там всякие или как это называется.