«Огонь», – вдруг, не веря своим глазам, повторила про себя Леся-Христина, глядя, как на полу зазмеились бледные языки пламени, образовывая круг, в центре которого были они вдвоем – Юркина девка и она, мольфарка, его убийца. Огненное кольцо, расширяясь, захватило свисающий с кровати лижник, старый кожух на полу, подол Гали. Дочь мольфарки пыталась кричать, но из широко открытого рта вылетал только хрип.
И две пылающие человеческие фигуры вдруг закричали одинаково страшно и слились в одну, вцепились друг в друга – не то в смертельной схватке, не то в поисках последней опоры.
За полчаса до того, как разнеслось по селу отчаянное «Мольфаркина гражда горит!», Михайлина, движимая отчетливым тревожным предчувствием, растопила сургуч и расстелила перед собой лист плотной желтой бумаги. Обмакнув кисточку в чернила, написала четыре слова: «Asgard – Bivrest – Midgard – Hel». Свернула бумагу наподобие конверта, так, чтобы ее углы легли друг на друга с захлестом, залила густым вишневым сургучом и запечатала с силой, приложив к блестящему сургучному озерцу овальную продолговатую печать. Спрятала конверт и печать в маленький серебряный сундучок с широкими навесными петлями. Покачала головой, не очень веря в надежность такого хранилища. Но другого места все равно не было. Другого места, более надежного, где могло бы храниться
Моего отца комиссовали в 1942-м. В январе, в десяти километрах от Ржева, в бою под деревней Толстиково фашистская пуля пробила ему легкое. Задача для военного хирурга была достаточно тривиальной, если не считать, что боец потерял много крови. Легкое удалили, солдат пошел на поправку. Как только врачи разрешили транспортировку, его перевезли подальше в тыл, в большой стационарный госпиталь, где были и уход, и питание, и явление донельзя внимательного и сосредоточенного пожилого невропатолога, которому бдительные медсестрички донесли вскоре, что раненый боец разговаривает во сне на каком-то непонятном языке.
Невропатолог стучал по коленкам, исследовал реакцию стопы и икроножной зоны. Заставлял вслепую дотрагиваться кончиком пальца до кончика носа. Андрей все проделывал исправно, и нарушение функций коры головного мозга, контузию и прочие нехорошие последствия ранения невропатолог исключил. На следующий день после осмотра сам главврач с затаенным страхом в тусклых стеклах круглых очков подвел к койке Андрея человека с малиновыми петлицами.
«Что было бы лучше, – бесконечно думал Андрей все шесть лет в Колымском лагере, – что лучше: погибнуть на передовой или загнуться на лесоповале с одним легким и к тому же в статусе врага народа? Врага, завербованного непонятно кем, непонятно зачем». Что же это за слова всплывали у него в сознании, наслаиваясь друг на друга, вступая друг с другом в странный многоголосый диалог? Ему казалось, что он вспомнил даже не один доселе незнакомый ему язык, а какое-то бесконечное множество разных, непохожих друг на друга языков и наречий. Товарищи из НКВД пригласили военных лингвистов. Те разбирались скурпулезно и постановили, что ни один из этих языков не немецкий. И не английский. И вообще никакой из известных приглашенным экспертам.
– Ну, может, что-то похожее на смесь африканских диалектов, – сказал один из филологов в некотором недоумении. – А вообще тарабарщина какая-то.
Андрею было забавно осознавать себя агентом, завербованным африканской разведкой, да и товарищи с малиновыми петлицами понимали, что подобное звучит совсем уж нелепо, поэтому клейма военного преступника и расстрельной статьи Андрей избежал. Но как неблагонадежный, чуждый элемент свои десять лет без права переписки он получил, и февральской ночью 1948 года тихо умер в больничном бараке от отека своего единственного уцелевшего легкого, повторяя в бреду имя жены, не зная, что серьезный, задумчивый мальчик Андрійко, его сын, уже читает и считает и собирается в первый класс.
А в 1954-м, после открытия испанского торгпредства, Паола получила разрешение на возвращение в Испанию и в числе первых «возвращенцев» отбыла на родину, увозя с собой сына-подростка, сердце, полное слез, и справку о посмертной реабилитации мужа за шелковой подкладкой потертой кожаной сумочки. По советской привычке она опасалась документов, берегла их как зеницу ока и старалась не выставлять на всеобщее обозрение.
В поезде долговязый тринадцатилетний Андрей в задумчивости перекатывал по вагонному столику тяжелую металлическую штуковину. Паола некоторое время рассеянно наблюдала за этим, но, когда сосед по купе, тучный одышливый чиновник из торгпредства сказал раздраженно: «Да прекрати греметь своей железякой!», извинилась, торопливо отобрала печать и спрятала ее в чемодан.