Наше краткое появление в фильме приходится на эпизод, который у киношников, если не ошибаюсь, называется «установочным». На фоне ярко-синего неба каменотес высекает дату на надгробии — 20 июня 1897 года. Но зритель уже слышит цоканье лошадиных копыт по мостовой, и затем мы переносимся на саму улицу — снимали в нижней части Главного проспекта, там, где он пересекается с Уилморстрит; режиссеру хотелось, чтобы в кадр попали старинные здания ремесленных гильдий и масляного рынка. Тут-то и возникаем мы с Беатрикс. Мы стоим слева, смеемся и болтаем друг с дружкой. На моей кузине матросский костюм с рукавами три четверти: светло-синяя блуза и юбка в складку, тоже синяя, но потемнее. На груди у нее бант, а воротник оторочен белым жгутом. На голову Беатрикс надела соломенную шляпу, как у гребцов, — видимо, для полноты «морского» облика. На руке у нее зачем-то намотана скакалка. Наверное, она должна была изображать совсем юную девочку, много моложе девятнадцати лет, возраста Беатрикс на тот момент. Ее волосы, того же колера «клубничная блондинка», что и у ее матери, гладко зачесаны назад. Лицо слегка розоватое: белокожая Беатрикс не загорала, но розовела, а в то жаркое лето она слишком много времени проводила на солнце. На мне тоже соломенная шляпа — круглая, розовая, с широкими полями и лентой вокруг тульи — и красный клетчатый передник поверх белого платья с высоким воротом и оборками, которые выглядывают из-под передника. Волосы у меня длиннее, чем у Беатрикс, значительно длиннее: они достают почти до талии, спускаясь двумя тощими жесткими хвостиками. Я и забыла, что когда-то носила длинные волосы.
Уже лет пятьдесят, как я коротко стригусь. На руках у меня белые хлопчатобумажные перчатки — странная деталь, если учесть, что действие в первых кадрах фильма разворачивается в солнечный летний день. Перчатки становятся заметны, когда я неловким жестом провожу рукой по волосам. (Похоже, я стесняюсь камеры — в отличие от Беатрикс, которая держится совершенно свободно.) За нашими спинами запряженный в двуколку пони пересекает улицу справа налево, а полицейский с густыми бакенбардами регулирует движение. Вслед за пони улицу в том же направлении переходит пара, мужчина и женщина, — он в сером котелке и темно-сером костюме, она в платье до пят каштанового цвета и с нераскрытым кружевным зонтиком. На переднем плане стоят два школьника, они видны лишь по пояс, — на мальчиках соломенные шляпы и воротнички итонской школы. На заднем плане улица кишит костюмированной массовкой — люди выбирают товары на лотках или прогуливаются взад-вперед. Сторонний зритель увидит в этих начальных кадрах шумную уличную жизнь и вряд ли выделит среди прочего двух девочек в углу слева. Но я смотрела и пересматривала этот фрагмент, пока пленка в кассете не помялась. Я пыталась отыскать смысл в наших бездумных жестах, в улыбках, которыми мы обменивались, в том, как я поднимаю руку в перчатке, в повороте головы Беатрикс, когда она отводит глаза и глядит, улыбаясь, вдаль — смело, независимо. Похоже, нельзя искать смысл в таких вещах. Вероятнее всего, то, что мы отыщем, окажется фальшивым и обманным, как ветер, что треплет мои волосы в кадре, — на самом деле ветер не настоящий, его производит огромный агрегат, провода от которого тянутся по улице, извиваясь, точно клубки змей.