Мальчишка моложе меня. Под ним смятая соломенная шляпа. Его лицо – то, что от него осталось, – с испуганным глазом. За ним горят хижины. По всей дороге к хижинам – тела. А внизу надпись: «Милай»[8]
. И еще: «Я был там».– Кто тебе позволил, Свитек?
Это был голос Так Называемого Учителя Физкультуры. Он пронесся по залу, как гроза по долине, и выхватил планшет у меня из рук.
– Кто разрешил тебе трогать мои личные вещи?
– Никто, – сказал я.
– А ну вон отсюда! – Пронзительный крик сержантским голосом. – Немедленно! И никогда больше не смей трогать мои вещи! Понял? Вон!
Я пошел переодеваться.
А позже в этот же день мисс Купер – я ее не просил, наверное, так просто совпало, – мисс Купер написала мне освобождение от физкультуры, чтобы я мог продолжать вместе с ней работу над Программой борьбы с неграмотностью.
Так что потрясающий финал занятий по волейболу прошел без меня.
Лукас вообще говорил мало, а если рядом был отец, то он и вовсе молчал. Обычно он говорил, если рядом была мать. Иногда я слышал их поздно ночью, в тишине и в темноте. Они тихонько разговаривали, потом замолкали, потом начинали снова. Иногда плакали. Каждый вечер, когда они оставались одни, мать меняла повязку, которая закрывала Лукасу глаза. Потом мы слышали снизу ее негромкий оклик, и Кристофер спускался, чтобы принести Лукаса наверх, в нашу спальню.
Он не рассказывал, что с ним случилось – как он потерял ноги, а может быть, и глаза. Иногда я входил в кухню, и он сидел там у стола, подставив лицо под солнечный свет, как будто хотел разглядеть его тепло. А иногда можно было увидеть, как он пытается приподнять в кресле свое тело, как человек, который пробует справиться с тяжелым грузом, – да так оно, в общем-то, и было. Иногда ему приходили письма от тех, с кем он служил, или от врачей и сестер, которые лечили его после ранения. Я сказал ему, что мог бы читать их вслух. Но он ни разу меня не попросил. Он сказал, чтобы я их все выкидывал, но я не послушался.
Его культи болели, а иногда он наклонялся туда, где раньше были его ноги, – хотел почесать их, но чесать было нечего. Только он все равно старался, а потом бросал и закрывал руками лицо, и вы видели, как он напрягается изо всех сил, лишь бы заставить себя не думать, что все пропало и спасения уже нет.
Нам велели возить Лукаса к доктору в Нью-Йорк через каждые две недели, и так неизвестно сколько, но отец сказал, что не может мотаться через весь штат по два раза в месяц. Тогда мы нашли в Кингстоне доктора, который согласился осмотреть Лукаса, а когда отец во время первого же посещения поднял страшный шум насчет того, сколько это стоит, доктор сказал, что у него тоже сын во Вьетнаме, до сих пор – он там работает санитаром. Поэтому он будет лечить Лукаса бесплатно, пока его сын оттуда не вернется, а отец сказал, что не надо ему никакой благотворительности, черт бы ее драл, и доктор перестал с ним разговаривать и сказал Лукасу, что осмотрит его еще через две недели, а пока пусть делает вот эти упражнения.
Но Лукас их не делал.
Через две недели, как раз перед началом школы после рождественских каникул, мы снова поехали в Кингстон, и у того доктора оказался еще глазной доктор, который ждал нас. Отец сказал, что его не надуешь и он не взял с собой денег, так что, если они думают… Глазной доктор повернулся к нему спиной и размотал повязку, которая была на глазах у Лукаса.
Потом он повернулся к отцу.
– Высказались? – спросил он.
Это был первый раз, когда мой отец видел Лукаса без повязки. И я тоже.
Ожоги по всему лицу. Та кожа, которая осталась, блестела и была натянута туго-туго. Брови и ресницы пропали – казалось, навсегда. И все выглядело влажным и как будто ободранным.
Похоже было, что он уже никогда не вернется в небо.
На Рождество, как вы понимаете, в нашем доме не было большого веселья. Накануне отец ушел куда-то вместе с Эрни Эко, а Лукас не захотел идти на праздничную мессу, так что Кристофер остался с ним и мы пошли туда вдвоем с матерью. Елки у нас не было, и если бы мистер Баллард не прислал всем своим работникам ветчины, мы, скорей всего, ужинали бы размороженными гамбургерами. Подарки? Да какие там подарки!
Так вот, я пошел в церковь Святого Игнатия. Как обычно, было мокро и холодно – и внутри, и снаружи, хотя внутри горело столько свечей, что я даже удивился, как они все влезли в один маленький зал. Впереди стояли два пихтовых деревца, и их аромат смешивался с восковым запахом свечей. А рядом с алтарем стояла колыбель, накрытая голубым покрывалом. Еще там был хор красивых мальчиков с красивыми прическами и в красивых беленьких мантиях – они пели «Вести ангельской внемли» такими красивыми голосами, как будто на свете только и есть что сплошная красота. И я вспомнил Лукаса, как он сидит дома в своей коляске, поэтому я просто не понял, когда мать обернулась ко мне и сказала – погромче, чтобы красивая музыка органа и красивое пение не помешали мне разобрать ее слова:
– Какое чудесное Рождество!
Я поежился.
Столько свечей – а все равно холодно.