Когда она только приехала в Нью-Йорк, она заметила, что все время высматривает семьи. На улице, в кафе, в очередях в кинотеатр, под тенистыми кронами деревьев в Центральном парке. Увидев семью, она принималась ее разглядывать. Заходила за ней в магазины, садилась рядом на скамейки, тянулась, чтобы услышать разговоры. Возраст ее не особенно интересовал: годилась любая. Она заглядывала в коляски и ощущала удовлетворение, когда видела на лице младенца намек на материнские необычайно широко расставленные глаза или волосы мыском. Наблюдала, как отец и дочь-подросток вместе едят пончики возле магазина деликатесов на углу и оба одинаково облизывают нижнюю губу, судя по всему, не сознавая, что отражают друг друга, как в зеркале. По дороге к метро она каждое утро встречалась с пожилой матерью и дочерью, которые были накрашены помадой одного цвета; у них были одинаковые тонкие, летучие волосы. Мать зачесывала свои в шиньон; дочь свои остригла – из вызова, всегда думала Ифа, – суровым бобом, который ей не шел. Ифе часто хотелось прошептать: просто сдайся, отрасти их и сделай шиньон, тебе будет лучше.
Когда она только приехала в Нью-Йорк, и никого не знала, и высматривала семьи, она чувствовала, что сама так же сломана, как этот город. Она сняла однокомнатную квартиру в доме без лифта, где все было не тем, чем выглядело: крошечная ванна рядилась под столик на кухне, кровать торчком пряталась в шкафу, как убийца. Тараканы и что-то, чему она не знала названия, драпали вверх по стенам и прятались в щелях, когда она входила в дом. Человек, у которого был музыкальный клуб, и правда дал ей работу: нужно было брать резиновый штамп, стучать им по пропитанной фиолетовым подушечке для чернил и прижимать к тыльной стороне кисти тусовщиков. Каждый бережный удар оставлял на их коже пчелу с распростертыми в полете крыльями и поднятыми усиками, которая что-то искала. Помешанные на музыке молодые ньюйоркцы проходили перед Ифой, протягивая руки, ждали знака, временной татуировки, которая позволит им покинуть реальный мир и войти в мир за толстым занавесом, в мир тяжелой, дымной темноты, дрожавшей от звука и тонких лучей. Если вечер был спокойный, Ифа штамповала себя снова и снова, так что по ее коже роились сотни пчел, поднимаясь по рукам в рукава. Потом, когда клуб заполнялся и двери закрывали, она вставала за барную стойку, помогала подавать напитки, смешивала коктейли, совала в жидкость соломинки, набивала бокалы льдом, орала: «Что вам?» – прямо людям в уши, перекрикивая музыку, ее ноги двигались под басы, тело покачивалось из стороны в сторону под гитарные риффы, руки с узором из пчел ходили не в лад с мелодией. Музыка наполняла ее череп; она ни о чем не думала все время, что была в клубе. Ей нравилось танцевать под выступление женщины с осветленными волосами и большими глазами, которая пела зло, с бесстрастным лицом, и под мелодию мужчины, который двигался как механический, словно его суставы были смазаны маслом; те, кто плевался в толпу или колотил гитарами по стенам, ей нравились меньше, если бы не скачущая, подвижная толпа, которую они с собой приводили.
Она знала, что ничто из этого: ни музыка, ни квартира, ни само пребывание здесь – никогда не вытеснит того, что случилось между ней и Моникой. Оно крутилось у нее в мозгу по вечному кругу. Ифа не думала, что когда-нибудь с этим справится, то, что случилось между ними на кухне у Майкла Фрэнсиса, потащится с ней дальше, навсегда, как заноза, которую не вынуть. Она пыталась все исправить, правда, пыталась. Месяцы спустя после того случая в кухне, хотя кое-что из того, что Моника тогда сказала, все еще причиняло ей боль, хотя те слова сместили что-то у нее глубоко внутри, Ифа узнала, что Моника переехала, и села в поезд до Глостера, а потом в автобус. Она поехала туда, где жила Моника, на какую-то странную ферму вроде тех, что рисуют дети и печатают на открытках с видами Англии – в конце длинной дороги под деревьями, чьи кроны сходились аркой. Она хотела сказать: что происходит, почему ушел Джо, почему мы перестали общаться, зачем ты здесь? Но дверь открыл этот Питер и сказал, что Ифу здесь не ждут, что он будет ей признателен, если она больше не объявится. Ифа стояла на вытертом крыльце, и ей пришлось ухватиться за дверную ручку, чтобы просто удостовериться, просто понять, что да, дверь захлопнули перед ее лицом, что сестра внутри, что она послала мужа, жениха или кто он там – Ифа с ним виделась лишь раз и сомневалась, что Моника сама встречалась с ним намного больше, – открыть дверь и сказать, чтобы Ифа ушла и не возвращалась. Интересно, Моника наблюдала из дома? Ифа задумалась об этом потом. Пряталась ли Моника за одной из тех тюлевых занавесок, выглядывая наружу, пока она, Ифа, стояла на крыльце с бороздами от слез на щеках. Ифа стерла их, шагнула обратно на дорожку, едва не споткнулась об кота, повернула за угол, на тропинку, и ей пришлось остановиться и опереться на стену, потому что ее так трясло, что она не могла идти.